п»ї Сергей Марков
Часть I. Глава III
06.11.2009

                                                                 Глава III.
                                                                                                                16 июля, среда. В море.      
   После завтрака пассажиры в порядке нумерации по списку совершали экскурсию на капитанский мостик. Мы не пошли, надеясь, что капитан пригласит нас к себе как-нибудь потом отдельно. Алла Петровна с Леной отправились к бассейну загорать, мы с тестем, взяв в бюро информации шашки, устроились на офицерской палубе, сбоку, под козырьком (он не любил загорать, сгорал мгновенно).
 - В какой руке? – спросил я, протягивая кулаки с зажатыми в них белой и чёрной шашками.
 - Изволь, так и быть, в шашки я сыграю, - ответил Ульянов, радуясь доставшейся белой…  – Нет, что ж за куш пятьдесят? Лучше ж в эту сумму я включу тебе какого-нибудь щенка средней руки или золотую печатку к часам.
 - К каким часам, Михал Алексаныч? – не понял я. – Ваш ход.
 - По крайней мере, пусть будут мои два хода.
 - Почему? Типа форы? Я сам лет двадцать в шашки не играл. Но если вы настаиваете…
 - Знаем мы вас, как вы плохо играете! – приговаривал Ульянов, делая ход. – Давненько не брал я в руки шашек!..
 - Вот сюда пойдём.
 - Э-э! это, брат, что? Отсади-ка её назад!..
 - В каком смысле? Что значит «отсади»?
 - Да шашку-то! Нет, с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг!.. Нет, брат, я все ходы считал и все помню; ты её только теперь пристроил. Ей место вон где!..  Как, где место? Да ты, брат, как я вижу, сочинитель!..
   Мы сделали уже ходов по шесть-семь, когда я понял наконец, что Михаил Александрович не столько играет со мной, сколько разыгрывает сцену игры в шашки Ноздрёва с Чичиковым в «Мёртвых душах».
 - Вот это я понимаю - игра! – расхохотался я. – А я, грешным делом, подумал, уж не перегрелись ли вы на солнце?.. Натурально!
 - Николай Васильевич Гоголь, - довольно, почти счастливо щурясь на слепящую гладь воды за бортом, улыбался Ульянов. – «Бейте его! – кричал Ноздрев, порываясь вперёд с черешневым чубуком, весь в жару, в поту, как будто подступал под неприступную крепость. – Бейте его! – кричал он таким же голосом, как во время великого приступа кричит своему взводу: «Ребята, вперёд!» - какой-нибудь отчаянный поручик, которого взбалмошная храбрость уже приобрела такую известность, что даётся нарочный приказ держать его за руки во время горячих дел…» Я давно ждал эту работу.
 - Гоголь – ваш любимый писатель?
 - Пожалуй, что да. Гоголь, - проговорил он, будто вслушиваясь в звучание этой странной для русского уха фамилии. - В нём всё...
   Мы в семье привыкли к тому, что в урочное время, в сезон, работая, как пахарь, без выходных и праздников, Михаил Александрович умеет и отдыхать, полностью отключаться от дел. Но в этом круизе он сделал исключение, взяв с собой томик Гоголя, и теперь готовился к записи «Мёртвых душ» на Всесоюзном радио, делая в тексте пометки карандашом, обозначая интонации, ударения, выделяя ключевые фразы и абзацы.
 - На чём мы с тобой вчера остановились? – спросил он, проиграв первую партию и расставляя чёрные. 
 - На ваших первых воспоминаниях, - напомнил я. – На некоем Карле, который украл у какой-то Клары…
 - Ничего он ни у какой Клары не украл! – вспомнил Ульянов. – Карл учился с нами в начальных классах. Не то эстонец, не то латыш. А прибалтов у нас очень много было. Власти к ним относились едва ли не как к врагам народа. Особенно когда война началась. А мы дружили, хохотали, в снежки играли… Был у нас еще Варкентин…
 - Кто, кто?
 - Немец, который преподавал в школе язык.
 - Так вот куда по воле товарища Сталина Интернационал переместился – в Сибирь! А в вас, случайно, не течёт какая-нибудь эдакая, австрийская, чешская или, может, фламандская кровь? Ваша, Михал Алексаныч, чистоплотность, маниакальное, извините, стремление к тому, чтобы любая вещь лежала на своём месте, подозрительны…
 …Позволю тут себе небольшое отступление (да простит читатель, надеюсь, эти отступления не вызовут зевоту и желания переключиться на просмотр телевизионных программ: на мой взгляд, и  сии отступления являются штрихами к портрету «на средиземноморском пленэре»).
   Первое, что бросилось в глаза, когда пришёл я свататься в квартиру Ульянова и Парфаньяк на Пушкинскую площадь, – какая-то клинически-стерильная чистота и порядок. Да на второй же день знакомства  (а познакомились мы с Леной Ульяновой в журнальном корпусе издательского комплекса «Правда», что напротив Савёловского вокзала через эстакаду, она, заканчивая Полиграфический институт, начинала работать художественным редактором в «Смене», я на том же 6-м этаже трудился в качестве разъездного корреспондента «Огонька», она мне сразу приглянулась серо-голубыми  врубелевско-глазуновскими глазищами, статью, я с детства неравнодушен к крупным женщинам, сыграла роль и прошедшая по этажам информация о том, что это дочь Ульянова, - я просто, самонадеянно,  как обычно в то время, зашёл в кабинет к художникам и познакомился), - на второй день она пришла на работу мрачная, каким в жизни представлялся народу сам артист Ульянов.
 «Что случилось, Лена?» – поинтересовался я в коридоре, где курили. - «Ничего». – «А всё-таки?» - «Мать с отцом скандал устроили: мол, не убираюсь, всё разбросано, курила у себя в комнате… Они у меня такие чистюли. А мы с тобой, между прочим, до четырех утра по телефону болтали. И я работала, они этого не понимают!» - «Куда им понять», - согласился я.
   В моей комнате на Ломоносовском её покоробил творческий, как мне представлялось, беспорядок: рукописи вперемежку с джинсами, фотографиями, воблой, крышками от пивных бутылок и проч. и проч. «Меня бы за такое убили, - сказала она с некоторой даже завистью в низком голосе. – С детства только и слышу: Лена, не разбрасывай игрушки, Лена, убери за собой, Лена, вытри пыль, Лена, подмети пол, Лена, вынеси мусор, Лена, помой посуду… Я приходила к друзьям, к тем же Кольке Данелия, Антошке Табакову, Денису Евстигнееву - ни у кого дома не было такого культа чистоты, как у нас. У матери, у отца, который даже в большей степени не выносит беспорядка. Все уши прожужжит. Посадит так напротив себя и начнет: Лена, послушай меня внимательно, если не будет порядка на столе, в комнате, то не будет порядка и в голове, в работе, в жизни, ты видела, чтобы у меня вот так всё было разбросано?.. У него действительно всегда идеальная чистота и порядок - даже скучно. Когда у меня уже наконец свой дом, своя жизнь будет?..» В тот же день в ресторане Дома журналистов, для храбрости хлебнув из-под полы (из-под стола) принесённой с собой водки (в ресторане заказывать было всё-таки дороговато, хоть и чувствовал я себя эдаким советским гусаром, если не кавалергардом), я сделал ей предложение. И ещё через пару дней Елена привела меня в Театр Вахтангова знакомить с родителями. Шёл «Ричард III», Михаил Александрович «рвал страсти в клочья и метал», как выразилась простая по виду женщина, сидевшая во время спектакля за моей спиной и всё время охавшая и ахавшая, переживавшая, «как бы удар не хватил артиста Ульянова». После окончания спектакля мы подошли к боковому актёрскому подъезду, где несколько поклонниц ждали Ульянова с букетами. Он вышел, весь опрятный, что показалось странным после того, что творилось на сцене, поблагодарил за цветы, тактично передал их на глазах у почитательниц не супруге, а дочери, расписался на программках и повернулся ко мне: «Ульянов. – Рукопожатие плотное, по-сибирски сдержанное, испытующее, но не то что сходу выказывающее силу, как бывает у горожан, а как бы отдающее себе отчёт в своей силе и деликатное, как, скажем, у борцов-дзюдоистов. – Поедемте к нам попьём чайку». Мы сели в его бежевую «четвёрку» - и я, к тому времени уже автомобилист с кое-каким стажем, сразу обратил внимание на идеальный порядок в салоне: у меня панель приборов вечно была в пыли, на полу, на заднем подоконнике всегда валялись какие-то бумаги, перчатки, зонтики… И всё, до мельчайшей лампочки в «Жигулях» Ульянова, было исправно, работало.  «Обувь  снимать?» - осведомился я в прихожей, надеясь, что ответят, как у нас: да проходи в ботинках, чего там! «Вот тапочки, - сказал Михаил Александрович. – Сюда, на кухню. Мы вечерами здесь обычно». Ослепили вычищенные, выскобленные до блеска медные кастрюли, тазы, чугунные сковородки, мойка, от которой любовно не отходила Алла Петровна, газовая плита, кафель, оконные стёкла… Когда поговорили о том, о сём – о машинах, литературе, кино, даже политике, - показаться умнее, чем на самом деле, я, робевший, конечно, старался, но в меру, потому как естественным, домашним был на своей деревянной, в деревенском духе, идеально чистой кухне Ульянов, облачённый в тёплый  коричневый полухалат, - я вышел; и  также поразили меня чистотой туалет и ванная, от полотенец и зеркал до швов между плитками; а потом и кабинет, с коллекцией дарёных кинжалов, сабель, самурайских мечей, бумерангов на настенном ковре, с антикварным, в идеальном состоянии письменным столом, у которого мы сели потолковать по-мужски о будущем; и затем выходящая окнами на Пушкинскую площадь гостиная со сверкающим паркетом, со множеством картин, антикварных напольных и настенных часов без единой царапинки и пылинки на полировке  корпусов.
   Позже, уже став зятем, приходя на Пушкинскую, я первым делом получал от тёщи задание оттащить в прачечную баулы с бельём, пропылесосить стеллажи с книгами («ты писатель, - говорила она с ударением на первом слоге, - тебе это ближе»), выбить во дворе ковры, протереть пыль. Качество помывки полов А.П. проверяла не хуже заправского боцмана: вдруг нырнув в дальний угол комнаты или за плиту на кухне, дабы посмотреть, остался ли носовой платок белоснежным. Я уж не говорю о качестве мытья посуды – однажды мне чуть в голову не полетела кастрюлька с подгоревшими остатками гречневой каши, оказавшаяся по недогляду в сушке с чистой посудой. «Мне-то наплевать, - разъясняла она. – Михал Алексаныч у нас физически не выносит неряшливости, грязи, всегда таким был, сколько я его знаю. Да и друзья по общежитию, Юра Катин-Ярцев, Сережа Евлахишвили, рассказывали». Когда появилась в доме внучка Лиза, чистота и свежий воздух стали идеей фикс. И порой даже предметом тёплых семейных скандалов.         
 - …Так не течёт в жилах кровь немца, Михал Алексаныч? – пытал я на офицерской палубе «Белоруссии», исподволь слегка поддаваясь в шашки. – Или какого-нибудь прочего шведа, как говаривал Маяковский?
 - Да нет, слишком уж из простых мы людей. Простых, работящих.
 - Выходит, шведы не работящие?
 - Работящие, конечно. Но …по-другому.
 - Что значит – по-другому? – не отставал я. - Сдаётся мне, рубахи на них не прели. Потому что работали не так, чтоб на разрыв аорты, а всё время, постоянно. И за водкой через Иртыш по шуге геройски не гоняли в День Великой Октябрьской революции.
 - Может, ты и прав, - улыбнулся Ульянов. – Но наши мужики тоже беспрерывно работали. Пили мало, по праздникам, не как сейчас. А с Варкентином вышла такая история. Кидались мы снежками. Я случайно попал в него, вышедшего из школы. Прямо в лицо. Ну, перепугался, конечно, что будет скандал, выгонят. А он, учитель немецкого, слепил вот такую бодягу и как лапанул мне в спину – до сих пор помню! Всё кончилось шуткой. Хотя время было не шуточное. Война уже началась. Помню, как мы с мамой косили. Жить можно было, только имея огород, корову, телёнка и поросёнка. Жизнь была очень простая и логичная. Корова была кормилицей семьи. У неё появлялся теленок, которого в октябре - ноябре резали. И поросёнка резали. Это было мясо, которое давало возможность жить до весны. Картошка была своя. Морковка. Свёкла. Да всё. Покупали только хлеб, который было очень трудно достать. Прекрасно помню, как в 33 – 35-х годах отец постоянно стоял в очередях за белым хлебом, вроде французского, сайкой у нас назывался. До сих пор во рту вкус этой сайки, доставшейся нечеловеческим трудом, а то и с боем. А материал на платье маме, который вообще достать было невозможно! И в то же время орали, что мы лучшие, мы впереди, скоро коммунизм!..
 - У вас сайки бывали – типа французских. А на Украине, на юге России, в Ставрополье, где рос мой отец, съев собак, кошек, крыс, лебеду, люди пухли от голода и валялись, облепленные мухами, на улицах деревень и сел, окруженных заградотрядами.
 - Да, всё это было… Но я рос в Сибири. Голодать в Сибири, при таких-то землях!.. Складывалась какая-то взаимопомощь, можно было прийти, например, к отцу этого Карла или к немцу-учителю, попросить хлеб…
 - А у латышей и немцев хлеб всё-таки водился?
 - Да так же, как у всех. Просто по-соседски выручали, они нас, мы их. Помню забавный случай. У семей были наделы, засеянные картошкой. Небольшие совсем, но всё подмога. И вот картошку стал кто-то воровать. А у отца «тозовка» была, тульская мелкокалиберная винтовка. Не знаю уж, откуда. Патронов к ней не было. И однажды ночью устроил я в кустах скрадень, залёг там, чтобы изловить злодеев. Пролежал до утра, замёрз как цуцик. Не пришли.
 - А были б патроны и появись злоумышленники – могли бы пальнуть?
 - Нет, конечно.
 - Вам приходилось в жизни убивать или, по крайней мере, добывать, как выражаются охотники?
 - Разве что рыбу на рыбалке.
 - Какие-то у вас истории всё… блёкленькие, Михал Алексаныч. По сравнению с тем, что вы играете на сцене и в кино. Ну а героическое что-нибудь случилось в вашем детстве, юности? Романтическое? Может, всё-таки спасли утопающего в Иртыше? Или ребёнка из горящей избы вынесли?
 - Не вынес. Романтики мало в той жизни было. Много было эвакуированных, они лучше нас жили, мы покупали, верней, выменивали какие-то тряпки, стояли в очередях, мёрзли… Ничего романтического.
 - Вам кто был ближе, отец или мама?
 - Я очень рано из дома уехал…
 - Плохо их помните?
 - Да нет, помню. Маму… Не забуду, как отец уходил на фронт. Сибиряки в августе 41-го ушли… Но уже в июне, 24 – 25-го, ребят-десятиклассников собирали, формировали подразделения. Эти ребята были абсолютно уверены, что скоро вернутся: «Да брось ты, мать, ща насуем им, накостыляем, через недельки две – месячишко, максимум, жди обратно!..» - Ульянов вдруг запел, негромко, но протяжно, музыкально: - «Мы немцев побьём, опять запоём! И-и-и-и пес-ню домой пр-р-ринесё-о-о-ом!..» А всё потому, что о Финской войне, на самом деле страшной, жуткой, где мы потерпели поражение, погубили огромное количество народу, превратное мнение у нас было. Тогда призвали нашего военрука, заполошный такой, помню, мужик был. И он быстро вернулся, потому что Финская война уже кончилась, и рассказывал: «Да побывал я там, да бросьте, да делать там нечего!..» И ребята искренне верили. Но когда подошёл по Иртышу пароход, битком набитый мобилизованными из разных городков и деревень, набитый до такой степени, что аж перекосило на бок… и дикий рёв… многие вдруг поняли, что это война. Собаки, помню, взнялись – и вдруг завыли во дворах...
 - В которые потом пришли похоронки…
 - Бабы зарыдали, они чувствовали бабьим чутьём. Да и мужики, конечно, которые постарше… А ребята верили – насуют, воротятся... Ушёл чуть позже и отец.
 - Прощался с вами? Что-нибудь говорил?
 - Помню, мы с мамой поехали к нему в гости. Под Омском есть село Черёмушки…
 - Черёмушки, как в Москве?
 - Ну да, как в Москве. Черёмухи много… Вот упразднили букву «ё», будто и не было в русском языке. А кому это, спрашивается, надо? Оскудевает русский язык. Как сказать, Черемушки? Огонек? Студеный? Вот у нас в Сибири говорят: работать уёмисто… урёмный запах… Да и вообще: е-мое, что ли, теперь?.. Так вот в Черёмушках под Омском формировались сибирские дивизии, обучались. Я никогда не забуду, как отец в обмотках, в шинели, осунувшийся, вышел нам навстречу – я даже растерялся, так он непохож был на себя… Ничего я ему на прощанье не сказал… Но надо сказать, что родился мой отец в рубашке. Он воевал в дивизиях сибирских, которые уложили там… смертно… Старая Руса – страшное место… Северо-Западный фронт… Помню, прислал он маме письмо-треугольничек, где переписана была песня «Ты ждёшь, Лизавета, от друга привета…» Её звали Елизавета Михайловна. Теперь вот твоей дочке Лизке буду заводить эту песню, пластинку недавно купил на Арбате…
 - В каких войсках он воевал?
 - В пехоте.
 - Да неужто ни единой царапины? Из тех, кто в начале войны был призван, меньше трех процентов уцелело, а пехоты - царицы полей вообще почти не осталось…
 - Отец был ранен. Надо было проскользнуть между траншеями, он не успел, получил пулю в ногу. Писал нам из госпиталя… Но особых откровений тогда в письмах с фронта не случалось.
 - Вам тринадцать было, когда началась война. А как жили вы, ваши ровесники?
 - За мужиков остались. Работали. Много, трудно. О войне знали мало, больше выдумывали. Мы с мамой и сестрой жили в избе-пятистенке, я спал на русской печке. Александринка, ленинградский театр, был в эвакуации в Новосибирске. И раз в неделю по радио, по этой черной тарелке, по которой мы сводки Совинформбюро слушали, передавали куплеты, шутки-прибаутки, частушки в исполнении впоследствии знаменитых актёров Борисова и Адоскина - бодренькие, весёлые такие, Шмельков и Ветерков, типа Тёркина. Помню, как мы, три семьи, жившие в тесной двухкомнатной избе, собирались, я слушал, лёжа на печи…
 - И представляли себя на сцене Александринки?
 - Да никем нигде я себя не представлял, Сергей. Жизнь была самая что называется простая, банальная. Есть хотел. Помню, мама варила суп из крапивы молодой. Помню, как собирали перемёрзшую картошку, из которой делали драники.
 - Что делали?
 - Драники.
 - Вы читать рано научились?
 - Наверное, в школе или чуть раньше. А мама у меня ни читать, ни писать не умела. Вместо подписи крестик ставила. В ликбез ходила. Росла она в семье, где была мачеха. Очень злая женщина. У неё был свой ребенок, Клавдия, и она таким образом детей кормила: троим чужим по целому яйцу, своей Клаве – пол-яйца. И говорит: «Вот видите, ребятки, Клавуське-то бедной не хватило. Поделитесь, отрежьте по половинке!» И доставалось Клаве аж два яйца… Мелочь, но жрать-то нечего было. И сильно била маму мачеха. Мама умерла довольно рано, от инсульта. И никогда не могла простить мачехе, потому что очень была унижена.
 - Первую книгу, которую прочитали, помните?
 - Которую вообще впервые в жизни увидел – помню. Её привез отец. За хорошую работу ему, председателю артели имени товарища Сталина, подарили в Бийске альбом о Чапаеве, с фотографиями, с картинками. Я его до дыр листал, разглядывал.
 - Друзья у вас были в детстве?
 - Был друг, Миша Колмаков. Называли мы друг друга Михла. Играли.
 - А всё-таки я не верю, как говорил Станиславский! Что-нибудь существенное происходило в вашей жизни? Как же вы актёром стали, Михал Алексаныч, коли не было страсти, открытий, вдохновения, восторга?! Если бы не знал вас как одного из самых, если не самого темпераментного, страстного актёра времени, не допытывался бы!
 - Повторяю, самая обыкновенная у меня была жизнь, - мрачно промолвил Ульянов, став похожим на маршала Жукова. – Если не интересно, можем больше не говорить.
 - Нет, давайте говорить.
 - Учился в школе средне. Не шибко отличался.
 - Драчуном в мальчишестве были или «ботаником», как теперь говорят? Хулиганили?
 - Нет. Помню, распевал на перемене, изображая Чарли Чаплина, куплеты: «Один американец засунул в попу палец, и думает, что он заводит граммофон».
 - В нашем московском детском саду это тоже исполняли. Только вместо слова «попа» употреблялось более хлёсткое слово. На «ж».
 - Знаете, однажды…
 - Вы меня на «вы» стали называть?
 (Ульянов с превеликим трудом переходил на «ты», то и дело соскальзывая на уважительное «вы» даже с близкими знакомыми, и непременно «выкал» с теми, кому все, за редким исключением, «тычат», например, на «вы» называл  в конец опустившегося  алкаша Федотыча, частенько отдыхавшего в луже у сельского магазина.)
 - Однажды я едва не погиб. У нас в Таре было восемь церквей. Купцы же очень богатые были – зерно, пушнина, мясо, золото… И дома мощные, хорошие строили. И церкви. Я потом, уже в Москве, часто вспоминал, как это было красиво: издалека эти церкви были видны, на подъезде из Екатериновки, где каторга, - Иртыш течет, бугорина, берег высокий и купола сверкают, особенно той церкви, что на взлобке, словно парила она… В 37-м церкви стали взрывать, разрушать. И торчали, помню, железные скобы. Я лазил, перебирался, подтягивался – и не рассчитал сил, устали руки. На большой высоте. А внизу лом, упал бы – конец. Добрался, превозмогая себя.
 - Часто приходилось себя превозмогать?
 - Да не притягивай ты за уши! – сказал Ульянов, съедая сразу две мои шашки - я перестал ему поддаваться, а он, разыгравшись, войдя во вкус, играл лучше меня. - Не было никаких таких особых превозможений.
 - А любимый предмет у вас в школе был?
 - Литература. Как театр, вернее в театре я возник, спросишь? Наша учительница организовывала в школе литературные вечера. И играли мы с Майком Хворовым сцену из «Бориса Годунова» - «В корчме». Приклеивал бороду из куделей, которая то и дело, помню, попадала в рот, потому что всё время квашеную капусту жрали, чтобы быть похожими, в нашем понимании, на монахов…
 - Так, значит, первая, самая первая ваша роль в жизни – Борис Годунов?
 - Можно так сказать. Потом ещё играли «Русских женщин» Некрасова. Сцену, где губернатор уговаривает княгиню Трубецкую не ехать в глубь Сибири к мужу на каторгу – и на верную смерть. Я играл губернатора.
 - Сами на роль напросились или вас назначили?
 - Дамка, - сказал Ульянов, переворачивая шашку. - Я, знаешь ли, никогда на роли не напрашивался. Нет, вру. Однажды было. Как-то в перерыве заседания Комитета по Ленинским премиям, зная, что Иван Александрович Пырьев собирается ставить «Братьев Карамазовых», я подошёл к нему и, абсолютно ни на что не надеясь, попросил попробовать меня на какую-нибудь роль. Нерешительная, безнадежная совсем просьба была – только для того, чтобы потом себя не корить, как обычно, что не осмелился спросить.
 - А обычно корили?
 - Ещё как!
 - И что Пырьев?
 - Криво улыбаясь, сказал, что, пожалуй, кроме Дмитрия Карамазова, не видит персонажа, на которого можно было бы меня пробовать… Но вернусь к нашей учительнице литературы. Уговорила, убедила, видимо.
 - Сами не хотели?
 - Не то чтобы не хотел… Случайно вышло. Да и послушным я был парнем.
 - На сцене, на экране, Михал Алексаныч, вы всегда директор, председатель, командующий, атаман, вождь… В детстве не были вожаком? По крайней мере, не чувствовали в себе задатки лидера? Ведь уже глядя на играющих в песочнице детей можно определить с большей или меньшей степенью вероятности характер…
 - Я был обыкновенным мальчишкой.
 - Без явных задатков, устремлений? Школу успешно закончили?
 - Мама с отцом создавали мне условия для учёбы: в сарае, а у нас был крепкий, хороший сарай, поставили деревянную кровать и стол, за которым я занимался. И в школе, и когда приезжал на каникулы, мама будила рано утром и парным молоком поила. А после Москвы - и отпаивала, потому что голодно было. И сало кабанчика регулярно посылала. Когда по карточкам давали 400 граммов хлеба. Постоянно жрать хотелось… Вот и сожру я твоих дамкой: раз, два…
   Встречным «Белоруссии» курсом метрах в ста от нас по зеркально-опаловой водной глади прошла белоснежная яхта, как-то подавляюще роскошная. Видны были загорающие на палубе мужчины и женщины.
 - Двести футов, не меньше, - сказал я, вглядываясь: на яхте потягивали из высоких стаканов зеленоватые коктейли, женщины были topless, чему-то смеялись. – Яхты в футах измеряются, самая длинная у греческого магната-судовладельца Онассиса, я читал.
 - А я читал, - в тон мне ответил Ульянов, прикрываясь рукой от солнца, - что у Марлона Брандо на острове в Океании огромная яхта.
 - Вам, наверное, говорили, что вы похожи, и что если бы жили там, то…
 - Миллионы бы получал? Говорили. Если бы да кабы, да во рту росли грибы, то был бы не рот, а целый огород… Мы в детстве так говорили. И почему огород?..
 - Ну вот, Михал Алексаныч! – воскликнул я, проиграв. – Знаем мы вас, как вы плохо играете!.. Я у вас о Цезаре, Наполеоне, Ричарде, Степане Разине, Жукове спрашиваю – а вы мне о кабанчике, о каких-то грибах рассказываете. Ну а полёт мечты-то был в студенческие годы?
 - Был. Картошка с салом и крынка парного молока. А Наполеоном я не был. И Жуковым. Они одни в истории были, повтор невозможен. Я их сыграл. Придумал. Сочинил, если так понятней. Пытаться копировать, повторять – смешно и глупо. Надо предлагать своё видение. Скажем, Наполеон I, которого я играл у Эфроса на Малой Бронной, – это в основном любовная история, он, Наполеон Бонапарт, покоритель Европы, перед Жозефиной, перед бабой оказался бессилен. «В любви единственная победа – это бегство», - говорил он. Она была мудрее, умнее его.
 - Черпали из собственного опыта?
 - Такая у него была еще сентенция – я много о нём и его читал, когда работал над ролью: «Мужчина, допускающий, чтобы им помыкала женщина, - не мужчина и не женщина, а просто ничто». Кстати, заговорились мы с тобой, уже полпервого, Алла Петровна на обед ждёт!
 - Продолжим на «Русских блинах», с икрой и пятью видами водки? – уточнил я.
 - Ты видел, сколько стоят эти русские блины?
 - 50 франков, блин.
 -То-то же…
                                                    х               х               х
   За обедом подали луковый суп.
 - В книгах читал, бывал в Париже, а луковый суп пробовать не доводилось, - признался Ульянов, разглядывая содержимое тарелки. – Думал, просто мелко порезанный лук в бульоне.
 - Правда что ли, думали, просто цыбуля? – колокольчиком рассмеялась официантка Оксана, будто услышала анекдот. – Якой, зелёный али рэпчатый?
 - Думал, молодой, зелёный.
 - Вам, Оксаночка, не влетит тут за наш язык? – спросила Алла Петровна.
 - Ой, влетит, вы правы! Предупреждали, гутарить тильки по-русски!
 - То-то и оно: гутарить.
   Луковый суп всем понравился, но слегка разочаровал.
 - Как многое из того, что касается Франции, - заметил Ульянов. - Окутанной легендами и литературой. Воображаемый суп всегда вкуснее всамделешного. Впрочем, этот тоже хорош, вкусный.
   После холодных и горячих закусок и лукового супа официантка с видимым удовольствием привезла на тележке котлеты по-киевски.
 - Наши, - сказала, выставляя тарелки на стол. – Осторожно, горячие! И картопля со сметанкой, свежими огирочками.
 - Огирчиками? – умилился Ульянов.
 - Огирочками, - поправила, расплываясь в абсолютно счастливой улыбке, официантка.
 - Кормите вы нас тут, Оксаночка, на убой, - отметила А.П., поймав, словно сачком бабочку, и раздавив взгляд Михаила Александровича, исподволь устремлённый  на Оксану в форменном, обтягивающем, узковатом в груди платье. – А я-то похудеть хотела, - добавила как бы в пику пышной хохлушке, хотя прежде ни слова о похудании не было.
 - И я, - присоединилась Лена.
 - Куда ж вам ещё худеть? Я подумала, когда вас у нас в Кыеве бачила… ой, видела: высокая, а якая ж худенькая!
 - В Киеве? – переспросил Ульянов.
 - Вы вареники кушали на Крэщатике, я там рядом училась, у дядьки жила!
 - В огороде бузина, в Кыеве дядька, - сказал я, с ностальгией (загадочное чувство – ностальгия, её можно испытывать, кажется, даже в раю) вспоминая наше свадебное путешествие в Киев четыре года назад.
 …По приглашению журнала «Огонёк», где я работал, в СССР приехали корреспонденты кубинского иллюстрированного журнала-побратима «Боэмия». Сопровождать их и переводить поручили мне, недавно вернувшемуся с так называемой стажировки на Кубе (так называемой, потому как стажировались мы больше не в университетских аудиториях, не в библиотеках, что подразумевалось, а в барах и на пляжах с мулатками – язык мы подучили, но весьма специфический, пляжно-уличный). Вышло так, что эта поездка с кубинцами стала и нашим с Леной свадебным путешествием.
   Мы ехали в спальном вагоне поезда Москва - Киев ещё под впечатлением свадьбы. Свадьба у нас – во многом благодаря стараниям Ульянова – была такая, что не  позавидовать мог бы разве что какой-нибудь принц Уэльский или сын султана. Начать с того, что крабов на свадебном столе было столько, сколько не могло и сниться членам европейских королевских фамилий!
   Накануне свадьбы, в мае, я был командирован «Огоньком» на Камчатку: собрать материал для очерков о вулканологах, пограничниках, рыбаках. Провожала меня Лена уже почти как жена, разве слезинок с крашеных ресниц не смахивала (когда за два месяца до этого мы подавали заявление в загс и я предупредил, что с другом Юрой Козловым собираюсь от Института океанологии в кругосветное плавание на полгода, она сказала: ничего, зато я буду знать, что ты у меня есть; в кругосветку меня КГБ не пустил).
   Авиаперелёт Москва - Петропавловск-на-Камчатке (билет стоил около 50 рублей, то есть по официальному курсу долларов 30), когда пересекаешь девять часовых поясов и летишь всё время над своей страной, СССР, Россией, над городами и сёлами, где живут соотечественники, советские люди, объединенные языком, «великим и могучим», великой историей, над заводами с мартеновскими печами и фабриками, колхозами и совхозами, в которых трудятся советские люди, над Северным Ледовитым океаном, воды которого  бороздит крупнейший в мире атомный ледокол «Ленин», над тундрой и тайгой, - по эмоциональному, державному, патриотическому накалу, подъёму духа можно было бы поставить, думаю, на второе место после полёта советского космонавта. А у меня это совпало с предстоящей женитьбой на дочери одного из символов эпохи (которую позже почему-то окрестят застоем). Воспитанный на диссидентской подмётной литературе в семье диссидентствующего, но с русским уклоном, несогласного, точнее сказать, поэта, я никогда не заходился в экстазе от советского патриотизма, хипповал и в комсомол-то вступил в армии перед дембелем только потому, что на факультете журналистики МГУ, куда нацелился, дела абитуриентов - не комсомольцев даже не рассматривали. Но тут, за пару недель до породнения с членом ЦК КПСС, Героем Социалистического Труда, на высоте 10 000 метров над своей землёй меня вдруг проняло, переполнило, распёрло из нутра такое чувство гордости, причастности к огромной могутной империи, которую мир боится и уважает, что я в самолете при помощи хорошеньких стюардесс (они все были хорошенькими) напился вдрызг. «Женюсь, девчонки! – твердил я им в отсеке для бортпроводников. – На дочке Ульянова женюсь, девчонки!» - «Правда?!. Любимый актёр! Вот бы в театре хоть разок увидеть, но билеты не достать...» - щебетали они, а я их пощипывал снисходительно: «Говно вопрос, наливайте!..»
   Камчатка встретила ледяной изморосью, которую пригоршнями швырял в распухшее пунцовое лицо ветер с Атлантики. С похмелья я и вышел с рыбаками Петропавловского рыбсовхоза имени Ленина на малом рыболовецком сейнере в океан. Болтанка началась едва скрылся за бурыми волнами берег и продолжалась, то чуть отпуская, то резко, зубодробительно усиливаясь, все двое суток, что я приобщался к труду славных советских рыбаков Дальнего Востока. Тяжким предстал этот труд. Потом я написал рассказ «Морская болезнь», который отказались публиковать и в «Огоньке», и в «Юности» из-за «излишней натуралистичности и нецензурщины» - хотя в нём не было и трети правды жизни. В поисках трески, минтая, камбалы мы ходили на Авачинскую губу, на северо-восток Кроноцкого залива, на восток, выходили в открытый океан, где вообще бушевал шторм. Меня мутило, рвало, знобило, я выбирался, чуть ли не выползал из кубрика наверх, на палубу, там обдавало ледяной волной, что ненадолго отвлекало от спазм в желудке, но стоило выпить воды – всё усугублялось. «Вывернуло капитально, - констатировал вечером в кают-компании чиф (старпом) Василич. – Промывание по полной». Дракон (боцманюга) Мефодич предложил мне тёплой водки - ужасаясь, содрогаясь, превозмогая себя, я выпил  и с изумлением минуту спустя осознал, что не понесло меня выворачивать наизнанку остатками желчи за борт, а, напротив, жизнь стала исподволь налаживаться, как в анекдоте. На пустой желудок я сразу и сильно опьянел. Захотелось есть. Кандей (повар) Жора налил мне борща, дед (стармех) Анатолич наложил полную тарелку жареной трески, дракон еще подлил, «ну, за неё, родимую! За тех, кто в море!..  А у нас, помню, на траверзе Антверпена, я тогда на торговом ходил… Да ладно, бичевал ты, лапшу-то на уши навешивать не надо!.. Помню, шли мы на Вальпараисо, над нами Южный Крест сияет…» Я крепился, дав себе слово, что не проговорюсь. Но тёплая драконовская водка язык всё-таки развязала. Тем более что мне удивить их, рассказать особенно было нечего. Походя так, невзначай, сообщил я, что вообще-то свободу ни на что не променяю, но вскоре женюсь. И добавил как бы между прочим, что в жёны беру не какую-нибудь хухры-мухры, а дочь народного артиста Ульянова… Я ожидал чего угодно – могли не поверить и послать подальше по-рыбацки или, наоборот, как стюардессы давеча, наброситься с расспросами, а какой он в жизни, правда ли это и то?..  – но не полного облома и равнодушия к выданной мною информации. «Ну и что с того? – осведомился чиф. – Нам обосраться и не жить теперь, как говорил в армии наш старшина – коли ты на дочке Ульянова женишься?..»  Я растерянно жалко осёкся. Зависла в воздухе кают-компании напряжёнка – вперемежку с буро-сизым сигаретно-папиросным дымом. Захотелось выйти и вообще сойти. Но до берега было миль десять.
   Даёт звонок капитан Иваныч – все бросаются наверх, я следом, ловя себя на мысли, что пытаюсь как-то сгладить, замутить свой чуть ли не позор, хоть и крикнул матрос Саня, чтобы отсиделся, бля, и протрезвел, и начинается работа: видя на мониторе гидролокатора стадо рыбы, кэп даёт два звонка, мы бросаем вешку, ещё звонок – вешка пошла, на тысячу двести метров, на длину ваеров ложатся кухтыля по мыльно-серо-бурым волнам; «Вирай!.. Майнай!..» - лебёдка со скрежетом поднимает снюрревод с глубины и внезапно мешок выталкивает из воды  вблизи борта, так как из-за быстрой смены давлений рыбу раздувает, и снюрревод поднимается, покачиваясь, над кормой, - «Отдай гайтан, бля!.. Да держи конец ты, ёб твою мать!...» - и мы распускаем шворку, треска, минтай, окунь, скаты, крабы с шелестом и грохотом выплескивается и, выбрасывая за борт прилов и «мусор», который сразу кавтают появившиеся из тьмы чайки, улов сгребаем в трюм…
   Ночью спешим курсом 65 на северо-восток к заветному БМРТ, чтобы сдать рыбу (если не успеем застать на месте или не примут, к утру пойдёт уже вторым сортом, а чуть позже и вообще смывать придётся за борт). Я стою рядом с капитаном Иванычем и слежу за показаниями монитора, расспрашиваю о работе, о жизни: мальчишкой был угнан с оккупированной территории в немецкий концлагерь, где находился в то время генерал Карбышев, ещё не замороженный, потом другой лагерь, где страшно били и чуть не сожгли за укрывательство еврейского мальчика, потом третий, скитания… «А что, Серёга, - говорит Иваныч, - не брешешь, что за дочку самого Ульянова выходишь?» - «Выхожу, - отвечаю не без пафоса. - Женюсь, то бишь». – «Анатолич говорит, пиздит журналист, как Троцкий. Я не знаю. Может, мужики мои думают, что зять у Ульянова должен быть какой-то…» - «Какой?» - «Какой-то эдакий… Он сам-то мужик… настоящий, короче. Я слыхал, почти земляк, из соседней Сибири, верно?» - «Верно. Тысячи три-четыре вёрст отсюда родился - рукой подать…» - «Да нет, я не о том. Ты парень, Серёга, нормальный, не как лектор какой-нибудь, которых засылают лекции читать, бля, про то, как заебись у нас всё… Со всеми наравне работал, я видал. Но Михаил Ульянов… Михаил Ульянов, - повторяет капитан, вглядываясь в черноту за стеклом рубки, посверкивающую в лунном свете волнами. - Переодеть, гримировать даже не надо, и вот мог бы, как я, мэрээской командовать. Хотя не, мелковато для него, БМРТ – вот это по нём. Ему веришь. Наш он. Из самой глуби. Ты не обижайся на моих мужиков, Серёга».
   Утром шторм совсем стих. Рыбу в последний момент сдали на БМРТ первым сортом, но к причалу шли не прямиком. «Что, Иваныч? – спрашивал я. – У меня вертолёт скоро, к вулканологам должен лететь». – «Успеешь ты к своим вулканщикам, - отвечал капитан, перегоняя  «беломорину» из одного угла рта в другой, пожёвывая стальными зубами; папироса гасла, он снова и снова прикуривал. – Сейчас проверим тут ещё в одной впадинке…» - «Крабы?! – вскричал я, когда увидел поднятый над кормой снюрревод, полный крабов, клешни которых торчали сквозь ячеи во все стороны. – Это ж запрещено». – «Запрещено, - согласился капитан. – Но мы ж не со дна соскабливаем, как япошки в наших водах – мы бережно, аккуратно, своё ж добро, родимое…» Когда причалили, меня окружила вся команда, с которой ходил двое суток. Лица одутловатые, небритые и настолько дружелюбные, что в первый момент почудилось: навешают-таки пиздюлей, чтоб не слишком выёбывался. «Ты это, - просипел дракон, протягивая мне трехлитровую банку с красной икрой и целлофановый пакет с чем-то бело-розовым, килограммов десять. – Не того…» - «Да я и так не того», - отвечал я, едва удерживая в пределах грудной клетки рвущееся наружу сердце, то ли после вчерашнего, то ли… «Мы тебе тут на свадебный стол: икра, крабы». – «Крабы?» - «Да ясно, запрещено, - вступил кандей. – Но только мякоть, - оправдался. – Самый что ни на есть деликатес». «Япошки за него под пули наших погранцов лезут», - пояснил чиф, протягивая мне второй пакет. – «Я в курсе», - отвечал я, в конец растерявшись; не оставляло ощущение, что они издеваются, но они были вполне серьёзны и чуть ли не  торжественны. «Ты скажи  Ульянову, - попросил дед, - что есть такие на Камчатке рыбаки: Иваныч, Василич, Мефодич, Анатолич, Саня… Простые русские мужики». «И вот тебе ещё, - протянул мне дракон Мефодич высушенную, будто изящно изогнувшуюся, с большими прозрачными плавниками и выпученными глазами, с открытым ртом рыбину. – Рыба-дракон. В семейной жизни, как японцы говорят, приносит счастье. Ну, бывай, братан!» - по очереди все обняли меня, похлопали по спине, пожелали удачи. «Не забудь сказать Ульянову!» - крикнул вдогонку Саня…
   Я брёл от набережной с пакетами, набитыми свежайшей, словно дышащей, крабовой мякотью и икрой. Качало, швыряло из стороны в сторону. Как пьяного, хотя протрезвел. Я чувствовал себя и в самом деле не берущим в жены, а выходящим за...
   Хорошенькие стюардессы, с которыми летел на Камчатку, помогли мне сохранить  деликатесы до Москвы, распихав по своим бортовым холодильникам. И тоже что-то (своё, девичье) просили передать артисту Ульянову.
   На свадьбе в Доме приемов ЦК КПСС на Бронной (Михаил Александрович «пробил»  чуть ли не через кого-то из членов Политбюро) оценили камчатских крабов по достоинству весьма достойные люди: артистка Юлия Борисова, писатель Юрий Нагибин, драматург Леонид Зорин, актёр и режиссёр Никита Михалков, режиссёр Роман Виктюк, журналист, бывший зять Хрущёва Алексей Аджубей (который через несколько лет в бане за кружкой пива с воблой произнесёт сакраментальную фразу: «зять – понятие относительное»), министры, военачальники, послы, мои друзья из Швеции и прочих капстран, из-за дружбы с коими меня в капстраны не пускали, и проч. и проч. Было много цветистых тостов. Ульянов, счастливый, принимающий  со всех сторон поздравления, танцевал с дочерью вальс, виртуозно в туре спускаясь с лестницы, усыпанной белыми, чайными, бордовыми, голубыми, розовыми розами…
   Итак, мы отправились в свадебное путешествие в Киев. Зачин лета на Украине, да и повсюду - лучшее время. По крайней мере, для меня. Всегда всё только начинается. В те же первые числа июня на киностудии Довженко должен был сниматься в роли Жукова  М.А.Ульянов. Как молоды и счастливы мы были! Каштаны отцвели, но: «белой акации гроздья душистые ночь напролёт нас сводили с ума…»
   Промчавшись на белоснежном катере по Днепру, мы отправились осматривать достопримечательности матери городов русских, прежде всего Киево-Печерскую лавру. В тот туристический сезон после восстановления и реставрации открыли многие катакомбы, раскопали новое ответвление подземного хода на берег. Мы слушали экскурсовода, фотографировались, кое-что я переводил на испанский, хотя кто такие схимники и зачем они жили в нишах под землей, не видя белого света, тогда как на земле солнце, женщины, вкусная еда, медовуха (типа вина или рома) и вообще всё более чем  recetemaravillosamente – великолепно!! – объяснить кубинцам я так и не сумел. В нишах хранились мощи мучеников. Уйдя вперед, в полумрак катакомб, в одной из открытых ниш, где лежал лишь череп, а мощи, видимо, забрали родственники или реставраторы, я  из озорства притаился. И, когда появилась Елена,  шагнул из темноты ей навстречу, держа череп перед своим, с утробным протяжным воем «у-у-у!..» Судорожно встрепенувшись всем телом, как большая раненая птица, побелев, Лена отпрянула и стала оседать по стене. Я подхватил её под мышки и насилу привёл в чувство. Заработав увесистую оплеуху. «Идиот! Кретин!! Ублюдок!!!» Глаза её огромные были полны слёз, синие губы дрожали...
   Чуть позже, когда поднялись на поверхность и отправили кубинских товарищей осматривать краеведческий музей, она объяснила, что шла, шла по подземному ходу, вспоминая, как отец читал ей в детстве книжку про Древнюю Русь, про князя Владимира, половцев – и тут череп из темноты!.. «Отец бы никогда так не сделал!..» - твердила моя молодая жена, а я всё никак не мог взять в толк, причём тут отец; и осознал лишь много лет спустя: это было первым, на второй или третий день после свадьбы, сравнением, дочь всегда сознательно или подсознательно сравнивает избранника, особенно первого и особенно в трудной, пограничной ситуации (а Елена в катакомбах на мгновенье оказалась на границе, а может быть, и по ту сторону добра и зла), с отцом (или дедом), – и сравнения эти далеко не всегда в пользу суженого. Но в Киеве во время свадебного путешествия всё обошлось – как обходится у молодоженов. Потом мы поехали на киностудию и в коридоре увидели Ульянова в мундире Жукова. Режиссёр, съемочная группа, все окружающие на студии обращались с ним, как с настоящим маршалом Жуковым: заискивающе улыбались, предвосхищали, угождали и почти в буквальном смысле слова низкопоклонствовали. Там, на студии Довженко я впервые ощутил себя не просто зятем, но  з я т е м. И впервые заметил в себе самом как бы со стороны – в походке, меняющейся осанке, во взгляде, манере говорить, интонациях, даже в артикуляции губ – что-то очень знакомое, хлестаковское. Вечером мы действительно ели на Крещатике ленивые вареники, и Михаил Александрович уверял, что они, конечно, отменны, но настоящим сибирским пельменям всё же не чета. Перед закатом вышли на площадку обозрения над памятником князю Владимиру Мономаху. Золотисто-алым сверкала излучина Днепра. «Красиво как, а, пап! - восхитилась Лена. – Помнишь, твой генерал Чарнота Киев вспоминает…» - «А Киев! – ответил Михаил Александрович словами своего героя (что случалось чрезвычайно редко, почти никогда) Григория Лукьяновича Чарноты, боевого белого генерала. – Эх, Киев-город, красота, Марья Константиновна! Вот так лавра пылает на горах, а Днепро, Днепро! Неописуемый воздух, неописуемый свет! Травы, сеном пахнет, склоны, долы, на Днепре черторой!» - «Это моя любимая твоя роль, пап!» - отступив от меня (ещё до конца не извинив шутки в катакомбах), взяв отца под руку, прильнув, театрально склонив голову на широкое плечо отца, сказала моя молодая супруга. «И помню, какой славный бой под Киевом, прелестный бой! – продолжал негромко Ульянов, будто вернувшись исподволь в роль. – Тепло было, солнышко, тепло, но не жарко, Марья Константиновна. И вши, конечно, были… Вошь – вот это насекомое!..»

 …В каюте мы обнаружили личное приглашение капитана «Белоруссии» на блины.
                                                  х                х                х
   На дегустацию в музыкальном салоне собралось человек сорок. А.П. в белом воздушном платье, с белым обручем на голове и Михаил Александрович в коронном клетчатом пиджаке с золотыми пуговицами появились с небольшим опозданием, когда от чёрной икры, которая иностранцам пришлась по вкусу, сёмги и севрюги остались лишь следы на тарелках. Но было еще вдоволь икры красной, солёных грибов, капусты, сметаны, водки.
   Ульянов, наколов на вилку крохотный грибок и положив на тарелочку немного капусты, отошёл к стене.
 - The Russian millionaire… - услышал я в толпе.
 - За русского миллионера вас приняли, - сказал я.
 - Да я и есть русский, - усмехнулся Ульянов. – И начинал, как типичный миллионер. В американском кино.
 - То есть?
 - С капусты, кстати, - сказал он, пытаясь достать кончиком языка волоконце капусты, приставшее к краешку губы. – Которая тогда, в студенчестве, когда жрать хотелось постоянно, была гораздо вкусней, чем сейчас, просто деликатесом!.. С товарищами по общежитию, бывало, - продолжил Михаил Александрович, когда удалось-таки капустинку втянуть в рот, - ходили мы на соседний Крестовский рынок покупать квашеную капусту. Хотя в кармане ни шиша. Не торопливо обстоятельно обойдем ряды, тут попробуем, там… Что-то кисловата у тебя капустка, хозяйка, говорим одной. А эта сладковата, с сахаром переборщила (хотя какой тогда сахар)… А эта какая-то водянистая… А та слишком солёная, слишком уж заквашенная и клюква горьковата… Короче, как виноград из крыловской басни. Пожуем, поморщимся, ещё кружок сделаем, а для нас, будущих артистов, и театр такой своеобразный был, поделимся мнениями о капусте, подыгрывая друг дружке, послушаем, как хозяйки товар свой расхваливают, делясь и судьбами своими тяжкими, военными, ещё попробуем – и, когда шуметь на нас начинали, вроде как разочарованные, двигаем к выходу… А однажды, - сказал Ульянов, встретившись взглядом с жилистой американской старухой, - у нас в общежитии прошёл слух, что можно при жизни продать свой скелет – в качестве завещания советской науке, для опытов. Ну, мы и понесли наши научные, так сказать, пособия в институт Склифосовского. Надеясь пожрать от пуза, впрок, как верблюд.
 - И почём продали? – поинтересовался я, вальяжно закуривая. – Между прочим, и в наше время ходили слухи, что можно загнать свой скелет – рублей за двести, кажется.
 - Это был спектакль. Комедия. С чёрным юмором. Возьмите мой, говорит один из нас. Нет, говорит другой, мой купите для начала, я в плечах шире, да и ростом повыше. Берите мой, выкрикивает третий, я вообще почти задаром отдаюсь, в интересах науки!.. Позабавили докторов.
   Смачный рассказ о квашеной капустке напомнил мне погреб под гаражом. Через полгода после свадьбы, в ноябре, когда в квартире на Пушкинской готовились к 55-летию Ульянова, Алла Петровна отправила меня в гараж помочь «что-то прибить и принести огурцы, капусту, картошку, морковь и что там ещё, Михал Алексаныч скажет». - «Так вы в гараже капусту храните?» - «Ступай!» Немало удивленный, я отправился. Гараж находился метрах в ста от улицы Горького на задворках здания музея, в котором до октябрьского переворота располагался легендарный Английский клуб. Первым, кого я увидел на пятачке перед тремя добротными кирпичными (не какими-нибудь «ракушками») гаражами был самый известный и любимый советским народом и правительством цыган Николай Сличенко. Выгнав из гаража свою «Волгу» и поставив в сторонке рядом с пикапом Ульянова, он сгребал лопатой первый мокрый снег. Ответив на его настороженный кивок, я постучал в дверь крайнего слева строения, за которым начинался школьный двор. Ответа не последовало. «Входите, Михаил Александрович там!» – зычно приободрил меня выдающийся цыганский тенор. Я открыл дверь и вошёл вовнутрь гаража, тускло освещённого в глубине лампочкой. Но никакого Михаила Александровича там не было. Я окликнул – ответа не последовало. Окликнул громче: «Михаил Александрович, вы где?!» - «Здесь», - откуда-то из преисподней донёсся тихий сдавленный голос. - «Где здесь?» - «Да здесь я, здесь…» Вглядевшись в полумрак, я заметил в полу полоску света. И вдруг она расширилась, бетонированный пол разверзся, и из-под земли, точно из командного бункера, показалась взъерошенная седеющая голова маршала Жукова. Я опешил. Оказалось, в погребе под гаражом, довольно глубоком и просторном, под тяжестью солений и варений рухнул стеллаж, разбились закатанные на зиму банки.
 «Вот же мать твою ети!..» - горячился Ульянов, вбивая гвозди, то и дело гнувшиеся; надо отметить, что находиться рядом с ним, орудовавшим молотком, тем паче топором, было весьма стрёмно, как тогда выражались. Я взялся ему помогать, расспрашивая исподволь: «Сами рыли, Михаил Александрович?» - «А кто ж ещё здесь стал бы рыть?» - отвечал он. - «Ну, нанятые люди…» - «Нанял было - так один упал в яму пьяный и уснул… У нас наймёшь… Помогали мужики. Но в основном сам копал, конечно». – «Что, прям так?» - «Да нет, не прям. Вечерами копал, после спектаклей». – «Под покровом ночной темноты?» - «Под покровом. Ты ровней держи-то, ровней…» Опасаясь за пальцы, я не мог сдержать улыбки, представляя, что было бы, если б кинозрители узрели своего кумира копающим в ночи погреб под гаражом в центре Москвы.
   Впоследствии я частенько шастал в этот погреб, оттаскивая банки с маринованными перцами, помидорами, грибами, яблоками, квашеной капустой – и извлекая запасы для семейных праздничных застолий. Михаил Александрович признался, что погреб его – точь-в-точь такой же, какой вырыли они ещё до войны с отцом в деревне. И содержимое почти то же. Кабанчика разве что не хватает. Этот погреб у улицы Горького, бывшей и будущей Тверской, сослужил добрую службу – особенно в голодные годы возрождения капитализма в России.
 …Зазвучали по трансляции песни в исполнении Лидии Руслановой – «Валенки», «По диким степям Забайкалья», «Очаровательные глазки»… Кое-кто из отдыхающих стал подпевать без слов, подтанцовывать.
 - Let’s dans? – пригласила вдруг Ульянова на танец американская старуха, вызвавшая у него ассоциации с продажей скелета, - в парике, жутковато оскалив искусственную челюсть и протягивая к нему фаланги пальцев на лучевых и локтевых костях, обтянутых гусиной кожей.
 - Иди, Миша, спляши русского, - улыбнулась А.П. – А то всё строит тебе наша гарна дивчина Оксанка в ресторане глазки… Покажи, на что способен.
   Вежливо, как мог, не произнеся ни слова, Михаил Александрович поблагодарил, но от танца отказался.
   Кто-то из интуристов раскурил под водочку сигару. Ульянов со сдерживаемым неудовольствием отвернулся от тяжёлого облака дыма.
 - Закурить вас никогда не тянет? – спросил я.
 - Не тянет… - повисла, как всегда вокруг этой темы, пауза. - С папиросами вот какая история была связана, - сказал он, чтобы паузу заполнить и потому что уходить было ещё рано, неудобно перед пригласившим и подошедшим к нам капитаном. – Если интересно, расскажу.
 - Расскажите, Михаил Александрович, сделайте милость, - склонил чинно голову  капитан.
 - Педагог наш Владимир Иванович Москвин, сын великого Ивана Михайловича Москвина, рассказывал. Приезжает в город знаменитый фокусник-иллюзионист. Заходит в табачную лавку. В то время, прежде чем купить табак или папиросы, их можно было попробовать. Иллюзионист попросил на пробу большие такие папиросы, назывались они «пушка». Берёт одну папиросу, тщательно разминает, зажигает спичку, пытается прикурить… Ни в какую! Берет вторую. То же самое. «Что же это, любезный, - обращается он к хозяину лавки, - у тебя за товар? Табак сырой, что ли?» И разламывает папиросу. А в ней – скрученная в трубочку ассигнация! Разламывает другую «пушку» - та же картина. Хозяин глаза вытаращил. И едва только покупатель ушёл, мгновенно закрыл лавку и стал лихорадочно ломать все подряд папиросы…
 - Это, Миш, ты к чему рассказал, что-то я не врубилась? – осведомилась А.П., когда капитан, отсмеявшись, удалился.
 - К тому, что хватит вам курить, дышать нечем. Пошли на свежий воздух.
   К курению он, выкуривавший некогда по две-три пачки в день, относился пристрастно, как многие бросившие. Однажды, обнаружив в столе дочери-старшеклассницы пачку сигарет, он купил папиросы «Беломор-канал», посадил Лену напротив себя и велел: «Кури!» Она отказалась, плакала… После этого не курила почти… месяц.
   В отношении спиртного – почти аналогично. Так что больше трех-четырех-пяти рюмок в компании непьющего Ульянова я себе позволял редко. А тут днём на солнце разболелась от малой дозы голова, захотелось добавить, тем более на халяву. Я незаметно приотстал, задержался в музыкальном салоне. Попросил официанта налить, притом не порцию грамм в двадцать с кучей льда, а по-нашему, по-русски, пусть небольшой (другой тары не было), но полный стаканчик. Опрокинул. Закусил последним огурцом. Ещё подставил. Выпил, вильнув кадыком. Подмигнул глядевшей с восхищением старухе-американке, которая приглашала Михаила Александровича на белый танец. Может, и я на что сгожусь, пошутил. Но она, видимо, моего английского юмора не поняла. Он миллионер, ответила вопросом на вопрос, - этот крепкий видный мужчина в клетчатом пиджаке, которого вы сопровождаете? Мульти, заверил я, в третий раз подставляя стаканчик официанту, дабы налил на посошок. Да, я сразу поняла: он ведь занимает самый дорогой люкс. Но на чём он мог сделать в Союзе свои деньги? Он чем-то напоминает нашего актера Марлона Брандо… Godfather, совершенно верно, ответил я, не придумав ничего остроумней, - русская мафия. Я так и знала, промолвила старуха, щёлкнув, как «Щелкунчик», и отвесив вставную челюсть. Я всегда говорила, что Россия ещё своё возьмет…
                                                       х                х                х
   В 21.30, строго по Программе дня, в музыкальном салоне под аккомпанемент ВИА «Одесситы» начались выборы Мисс «Круиз». Из шестнадцати девушек – француженок, бельгиек, немок, англичанок, итальянок, американок, японок, полек,  советских - выбрали четверых, а потом двоих финалисток: Марину, недавнюю выпускницу Московского института иностранных языков имени Мориса Тореза, направлявшуюся, как потом мы узнали, в Геную к мужу-итальянцу, и Анастасию, буфетчицу капитана. Подавляющим большинством голосов под гром аплодисментов победила Анастасия, чему капитан был рад, хотя виду в присутствии Аллы Петровны и Михаила Александровича Ульянова почти не показал.
 - Спортсменка, комсомолка, да ещё, оказывается, и красавица! – восклицал он довольно-таки от смущения глуповато, с распирающей изнутри гордостью за свой вкус.
   После конкурса я затянул Ульянова в ночной бар «Орион».
 - …И всё-таки, Михал Алексаныч, постарайтесь вспомнить первую настоящую трудность, с которой пришлось столкнуться в жизни? – продолжал я его пытать. – Было хоть что-нибудь?
 - Наверное, было что-то… Вот сейчас вспомнил. Война, 42-й год. Нас, ребятишек, привезли на Иртыш помогать, и мы спускали по балкам, грузили лес… Кто-то из моих товарищей что-то там не то сделал, не помню. Я его – матом! Учительница была рядом. И вот то, что она никак не среагировала, её молчаливое согласие с тем, что такое допустимо, когда так трудишься, запомнилось.
 - Этот ваш пример – как крохотная такая лакмусовая бумажка. Тогдашних сибирских морально-нравственных устоев. У нас в Москве, сколько себя помню, с детсада, -  матерились. Не говоря уж о дворах и подъездах, где распивали портвейн. И ничего.
 - Какой там портвейн!.. У нас усилия чрезмерные были мальчишек. Да и девчонок. Замечательную, мрачную историю мне как-то рассказал Петухов, директор завода «Динамо», с которым много лет дружил наш Театр Вахтангова. В какой-то период войны у него не осталось рабочих. Прислали марийских девчонок. А выпускал завод танки: умри, но план выдай. Девчонки варили, работали день и ночь, но и близко к плану не подбирались. Петухов сказал: прикую вас к этим танкам, но чтоб план был! И приковал. Научил-таки их работать, о чём весело нам и рассказывал. Вот такая была жизнь – каторжная.
 - Будете ещё что-нибудь, господа? – опахнула нас ресницами и тонкими французскими духами новоиспеченная Мисс «Круиз».
 - Поздравляем вас, Настенька, кока-колу, пожалуйста, - сказал Ульянов, мельком на буфетчицу капитана взглянув и отведя глаза, но тут же взгляд его, словно против воли притягиваемый, воротился – Настя улыбнулась ему столь просто и обворожительно, что мне захотелось вдруг исчезнуть и не видеть, как маршал Жуков, взявший Берлин, покраснеет, точно мальчишка.
 - Мне тоже, - сказал я.
 - Но вы джин-тоник обычно берёте, - возразила с очаровательно-предательской улыбкой Настя.
   Ульянов навёл теперь взгляд на меня: разница весовых категорий взгляда, которым удостоилась прелестная буфетчица, и этого, мне предназначенного, была примерно такой же, как у боксера в весе петуха - и тяжеловеса.
 - Нет, спасибо, мне колу, - ответил я, ссутулившись под тяжестью общения с тестем. И поспешил объяснить, когда Настасья удалилась: - Мы с Ленкой ничего сами бы не заказывали, просто она сказала, что за счёт капитана…
 - Так она сама сказала? – переспросил Ульянов.
 - Да, и только в этом баре.
 - Я уточню у капитана. Но в любом случае, ты понимаешь: не всё так просто.
 - Понимаю, Михал Алексаныч, не дурак! А то бы взял да и заказал коктейль дня «Уайт леди» за 13 франков. Да и много бы чего себе позволил… Но можно продолжать? – осведомился я после паузы, заполненной Настей, не обслуживавшей, а как бы  потчевавшей нас на правах хозяйки. Со шкодливого языка моего чуть не сорвался комплимент, но авторитет тестя пришпилил его в последний момент накрепко на самом кончике, завязшем между зубами. – Вот вы говорите: нет, не был, не имел, не герой, не помню, не участвовал… Будто анкету заполняете для выезда за рубеж. А первая любовь, к примеру, была у вас? Али тоже скажете, что ничего не было? В своё время ходили слухи о ваших романах с Юлией Борисовой, Нонной Мордюковой, Людмилой Зыкиной и чуть ли не с министром культуры Екатериной Алексеевной Фурцевой… Конечно, я понимаю, о каких известных актёрах слухов не ходило? Но всё же…
 - Но всё же – говорить об этом не стану. Вообще, по большому счёту художник должен быть загадкой. Его не должны знать как облупленного. Судьбу должно быть видно в картинах, в симфониях, в романах, на экране, на сцене. Мой дом, как говорят англичане, -  моя крепость. А первая любовь была. С одноклассницей Хильдой Удрас. Эстонкой.
 - Ну да, а с кем же ещё у вас могла быть любовь как не с эстонкой?
 - Почему?
 - Так. Некий театр абсурда… Красивая эстонка? – спросил я, украдкой взглянув через зал на Настю.
 - Обыкновенная, - ответил Ульянов, исподволь коротко взглянув в том же направлении. – Однажды нас послали копать картошку в колхоз километров за 15-20. Покопали, покопали – и дёру дали оттуда. Хильда завела. И вот я помню, как мы шли из этого колхоза и дико хохотали всю дорогу – по поводу того, что убежали с трудового фронта…
 - И что у вас было потом?
 - Ты ждёшь «клубнички»? Даже не помню, целовались ли мы с ней? Помню, ночью в Таре сидели на скамеечке, глядели на луну, чего-то там лопотали… Потом, помню, мама устроила меня в пошивочную мастерскую, чтобы я освоил профессию портного. Я растапливал утюги, что-то шил, потом ушел оттуда…
 - А Хильда-то? Так и закончилось ничем?
 - Так и закончилось. Не начавшись. Потом, уже в Таре бывало, конечно, и более серьёзное… 
 - Вы извините, но мне ваши родственники…
 - Какие ещё родственники? – напрягся и посуровел Ульянов.
 - Остап Бендер в «Золотом телёнке» говорил: разве я похож на человека, у которого могут быть родственники? Ваши сибирские родственники, тётя Маша, тётя Рита, рассказывали о вашей первой любви – некоей Нине из города Тара. Которая стала потом доктором, живёт в Москве. Как вы за ней «кавалерили»: надевали кепочку, высматривали Ниночку…
 - Может быть, и высматривал. Не тяни, ничего ты из меня не вытянешь.
 - К вопросу о дорогах, которые мы выбираем. Кем вы могли бы стать, если б не стали артистом?
 - Я был бы обычным человеком. В зависимости от условий, в которых я бы жил. То есть я человек, подверженный воздействию. Внешней среды. Есть ребята, которых не столкнёшь, ведущие, что ли, если по аналогии с авиацией. А есть ведомые.
 - Ваша супруга Алла Петровна Парфаньяк, безусловно, относится к первым.
 - Да. Вот мне попался такой человек… Пойдём на свежий воздух, а то засиделись.
   Мы вышли на палубу. Дул лёгкий юго-восточный ветерок. Пахло водорослями, тёплым  машинным маслом, французскими духами, дымом сигар. Прямо по курсу перед нами завис на чёрно-лиловом небе парашют созвездия Волопас. Слева от него сияла в центре незамкнутого венца Северной Короны звезда Гемма, а сразу за Короной широко раскинулось созвездие Геркулес. Напротив Полярной звезды прилегла, будто тоскуя в одиночестве, Большая Медведица, вокруг которой звезд не было видно за тучами.
 - Но вести вас могла бы и та же Хильда Удрас? – продолжил я. - Вас, истинно русского, сибирского коренного мужика, Михаила, медведя – женщины, к тому же ещё и не русской национальности. Я, кстати, знаком с русофилами, в том числе знаменитыми, которые чуть ли не вменяют это в вину. Как, собственно, и самой России – немок, датчанок и прочих шведок, - добавил я про себя.
 - Ну не глупость?.. Просто смешно. И не стоит делать обобщений. Подводить какую-то базу, тем более национальную. Всё проще. Да, я человек, зависящий от обстоятельств. Таким был, есть и другим уже не буду. Сейчас, конечно, по прошествии стольких лет, я могу чем-то управлять – но только тем, что связано со мной. А лидером, повторяю, никогда не был. Хотя сыграл много лидеров, вожаков. После многочисленных моих Жуковых в кино у зрителей ощущение возникло, что я и сам, как маршал Жуков, командовавший на белом коне Парадом Победы. Я не такой. Ты спрашивал, не завидовал ли я тому кавалеристу на площади, фронтовикам, почти своим ровесникам, некоторые из которых действительно принимали участие в Параде Победы? Нет, не завидовал. Помню, в 45-м году я ехал домой в Тару, плыл на пароходе полутора суток. И на пристанях сходили демобилизовавшиеся солдаты. Это были две-три девчонки-санитарки, а может, связистки, и два-три бойца, чаще калеки… А у меня перед глазами стояли те пароходы начала войны, перегруженные, накренившиеся, увозившие сибиряков на фронт… Стояла в 45-м на пристани женщина. Измождённая, высосанная до предела. И двое ребятишек, схватившись за юбку, прижавшись к ней… Был бы художник, могла б выйти великая картина: «Возвращение победителей». Эта женщина, видимо, давно получила похоронку, уже никого не ждала, но приходила и приходила на пристань… Я уверен, эта тема ещё будет возникать в искусстве. Она вечная. Так что завидовать-то особенно было нечему.
   По трансляции напомнили, что в 23.30 проходим Мессинский пролив, в полночь стрелки судовых часов будут переведены на один час назад, в 02 часа – остров Стромболи (правый борт).
 - С часами у меня вот какая смешная произошла история, - сказал Ульянов. – С лёгкой руки нашего преподавателя студии Николая Николаевича Колесникова, вскоре после войны сыгравшего, кстати, Ленина в картине Сергея Юткевича «Кремлевские куранты», я прочёл отрывок из гоголевского «Тараса Бульбы» по радио. Впервые тогда ощутив это странное чувство одиночества перед микрофоном. Которое во мне с тех пор так и живёт. И манит. Спустя полгода, чтобы как-то заработать на жизнь, я стал утренним диктором на Омском радио. И постепенно привык к микрофону. А так как мне разрешали только утром в 6 часов открывать передачи и в 2 часа ночи закрывать, я не успевал выспаться. Всё смешалось. И в одно прекрасное утро, оказавшись у микрофона, я не смог сообразить, который же час по омскому времени. Понёс какую-то пургу… Влетел в студию разъярённый выпускающий, вырубил микрофон. В тот же день меня с радио турнули. Но Юра, мой двоюродный брат, там диктором работает. Уже много лет.
 - И всё-таки, мне генетика покоя не даёт, - сказал я, глядя на звезды. - Я ведь знаю родственников, вашу тетку, сестру Маргариту Александровну, – типичные сибиряки, молчаливые, сосредоточенные, работящие. Чистоплотные. Но действительно ничем не выдающиеся. А вы – явление, не побоюсь процитировать Достоевского, чрезвычайное.
 - Ты это… кончай, Сергей. Какое, к шуту, чрезвычайное. Тебе что, красавица мисс Настёна в баре по блату коньяк вместо кока-колы наливала?
 - Неужели это одна из безумных исторических случайностей, немыслимых совпадений сперматозоидов, генов? Вы верите в Судьбу, предначертанную свыше?
 - Вся судьба моя, честно говоря, случайна. Цепь, череда случайностей. Как, впрочем, и другие судьбы. Но о других судить не берусь, а о себе скажу. Есть один ход в искусство: папа актёр, мама актриса, сын – тоже. И это нормально, естественно. А я не мечтал о театре, не знал, что это такое и вообще никакого отношения не имел. Началась война. К нам в Сибирь эвакуировали Театр Вахтангова. И это было случайностью, которая сыграла в моей судьбе главную, быть может, роль. Два года театр работал в Омске, притом успешно, это был один из самых интересных творческих периодов. Замечательные актёрские работы! Но допрежь, прежде этого, в Тару бежал от немцев с Украины Театр имени  Заньковецкой. Совсем бедный, даже не театр, а его часть. Но была при них детская студия, что-то вроде кружка. Шастали туда мальчишки, девчонки. Однажды зашёл и я, просто так, из интереса: чем это они там занимаются? Нет, вспомнил, не сам – подружка моя Хильда Удрас и уговорила, хотя я долго упирался…
 - Вот роль женщины! Притом почти скандинавской. Символично.
 - Оказалось, читают стихи. Я счёл это забавным, но не более того. Забава сразу и улетучилась, что-то другое отвлекло. Но потихоньку, помаленьку, случайно я увлёкся этим театром. Во многом и оттого, что не было в Таре во время войны ничего другого.
 - Был бы стадион, стали бы спортсменом? Боксёром, например, или метателем молота?
 - Не очень себя представляю метателем, но не исключено. Так или иначе, но стал я забредать в ангар, где проходили репетиции и игрались спектакли, даже в лютые морозы, когда из дома нос страшно высунуть. Сидел где-нибудь в уголочке, в фуражке…
 - Почему в фуражке?
 - Стеснялся большой головы. И глядел, глядел на сцену. Евгений Павлович Просветов, руководитель студии, предложил мне выучить стихотворение Пушкина. И принялся я учить. В стайке у нас стояла корова, я убирал навоз – и читал на все лады пушкинское «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой, с виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…» Читал, пытаясь как можно глубже проникнуть в образ героя,  молчаливого и печального, каковым и себя воображал, навек отдавшего своё рыцарское сердце Деве Марии.
 - То бишь Хильде? 
 - Что-то получалось, видимо. В 1944 году Просветов, сказал, выпил немного, был в настроении: «Миша, я считаю, что тебе надо пробоваться серьёзно в Омске, здесь ты ничего не добьёшься. Я напишу письмо Самборской, актрисе, руководителю Омского театра».
 - А если б не выпил, то и не сказал бы?
 - Вот так вот случайно переплелось всё, совпало… Не могу не верить в случай. Ты спрашиваешь, что было бы, если бы да кабы…
 - История не знает сослагательного наклонения. Это я так, в порядке бреда.
 - Мы с тобой весь круиз только и делаем, что болтаем, болтаем… Уединяемся, как голубые ребята, болтаем. На нас тут косо стали поглядывать. И Алла Петровна с Ленкой обижаются. Давай заканчивать эти наши беседы.
 - Да мы ещё не начали, по сути! Так, увертюрка.
 - Ничего себе увертюрка. Да ещё бы знать, кому это всё нужно?
 - Может быть, книга возникнет. Спектакль умирает, книга остаётся.
 - А вот с этим не поспоришь. Коли возникнет. Ладно. Утро вечера мудренее. Спок!

Последнее обновление ( 18.11.2009 )