п»ї Сергей Марков
Часть I. Глава I
06.11.2009

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. КРУГ 
                                                                 
                                                                                                                                           
                                                                                     «Люди поколение за поколением 
                                                                                     пересказывают всего лишь две истории:     
                                                                                     о сбившемся с пути корабле, кружащем  
                                                                                     по Средиземноморью в поисках
                                                                                     долгожданного острова, и о Боге, 
                                                                                     распятом на Голгофе».
                                                                                                                  Хорхе Луис Борхес,
                                                                                                                 «Евангелие от Марка»
                                                             Глава I.                                               
                                                         13 июля 1986 года, воскресенье. Порт Одесса – в море.                                                                                                              
   Круиз по Средиземному морю начался в Одессе: триумфально, чуть ли не под фанфары, мы спустились по легендарной лестнице, увековеченной важнейшим для нас, как считал Ленин, искусством кино. Помню ошалелые улыбки таможенниц и таможенников, узнавших то ли Председателя из одноименной картины, то ли Митю Карамазова, то ли генерала Чарноту из «Бега», то ли самого вождя мирового пролетариата, однофамильца. И помню вопрос «Это вы?», на который все отвечают по-разному, - например, тот же великий аргентинец Борхес ответил однажды подошедшему к нему на улице прохожему: «Иногда». 
   Помню тлетворный дух капитализма («Chanel», «Marlboro», aircondition), пахнувший из недр белоснежного лайнера «Белоруссия» и погрузивший в лёгкую прострацию. Помню воздушных змеев, которые запускали в небо мальчишки, с криками носившиеся по бетонному волнорезу. Змеи были яркие, разномастные, разновеликие. Выделялся один, похожий на орла с мощным клювом и широченным размахом крыльев. Наш теплоход повернулся на 90 градусов и лёг на курс, оставляя за собой изумрудно-золотистый бурлящий шлейф. А змей всё парил и взвивался, подхватываемый порывами ветра, восходящими потоками. И мнилось, что он сорвался, вырвался. Что он свободен в полёте. Его ничто не сдерживает. Он так и будет парить над легендарной лестницей, Одессой, надо всем морем и миром. Будет взлетать всё выше и выше в пронзительную синеву. Казалось, он сам ощущает себя совершенно свободным. Но вдруг, когда больно глазам уже стало глядеть против солнца, змей дёрнулся, будто осадили, -  и замер. И неумолимо пошёл на снижение. Подчиняясь воле какого-то мальчишки.
   Вскоре Одесса скрылась за горизонтом. А недостойный автор этих строк, снова и снова прочитывая с первой до последней буквы Программу дня (Daily program, Programme du jour) всё не мог поверить в реальность происходящего: 20.30 – ужин (рестораны «Минск» и «Брест»). 21.00 – отход судна из п. Одесса на п. Пирей (Греция). Расстояние между портами 695 миль = 1287 км. 22.00-04.00 – Приглашает ночной бар «Орион»: коктейль дня «Одесса», сэндвичи – 8,5 франков, 1,20 долл.США, диско-музыка…  Он, документы коего на выезд в капстраны уже десяток раз без комментариев безвозвратно и, соответственно, «безвыездно» тонули к каких-то таинственных недрах: то ли за пьяную антисоветчину в компании, то ли, повторюсь, за студенческие блудни с француженкой, доминиканкой и разными прочими шведками. И теперь он воочию увидит Афины, Геную, Неаполь, Марсель?!. Как было не вспомнить университетского преподавателя философии, повторявшего: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда!»
 «…Что-то у тебя там не то», - за месяц до описываемых событий, как-то вечером за ужином сказал тесть, наслаждаясь, подобно японцу, видом дымящихся перед ним на тарелке пельменей. «Не то, - согласился я, но лишь на третьем пельмени осознал всем холодеющим существом своим, что теперь уже точно не видать мне «колыбели цивилизации», как своих ушей. Теперь уж – если говорит депутат, член ЦК – полный п…ц. – А где – там?» – «Вопрос интересный, - Ульянов неохотно оторвал от пельменей свой фирменный взгляд, вызывающий желание спрятаться под стол. – Там, - он поднял стальные глаза к кухонному абажуру. – Я был на Старой площади». – «В ЦК КПСС?» - глупо уточнил я. «В ЦК. Или в КГБ», - тесть пожал массивными председательскими плечами. Пауза длилась дольше, чем в спектаклях Театра имени Вахтангова. Забили антикварные часы: сперва напольные в гостиной густым простуженным басом, затем настенные и стоявшие на антикварных буфетах, комодах, консолях. Дальше – тишина, драматически молвил про себя я, глядя в тарелку на остывший обмякший пельмень. Как своих ушей... «Так вот завтра ступай, Миша, и узнай, в чём там дело у твоего зятя!» - с дуршлагом в цепкой жилистой руке развернулась от мойки тёща, Алла Петровна. Будто дунув на совсем уж было погасший уголёк моей надежды. «Ладно, схожу», - снова пожал плечами Михаил Александрович. А я вообразил, как большой начальник в большом кабинете большого дома рассказывает ему, отцу моей законной жены, о моих давних мелких шкодливых похождениях - и едва сам не отказался от круиза.
   Прошло время, и я понял нелепость тревоги: до моих ли похождений было на Старой площади после Чернобыля, когда начинали уже сбываться провидения апостола Иоанна, два тысячелетия тому назад создавшего на Патмосе Апокалипсис?..
 «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде «полынь»; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки».
 …В июне 1989 года мы с Еленой отправимся к моим университетским друзьям в Центральную Швецию, где прежде всего был зафиксирован выброс с Чернобыльской АЭС, - друзья-землевладельцы сообщат, что треть всего их водного пространства, озёр, прудов, речушек, родников, - не пригодны после аварии в Чернобыле для рыбной ловли, купания и вообще использования человеком, а с земли необходимо было снимать чуть ли не метровый плодородный слой, - лицо М.А.Ульянова, выслушавшего наш рассказ о  путешествии в Швецию, станет каким-то пергаментно-безжизненным, «умеем же всё вокруг испакостить!», - процедит он сквозь зубы.
   К слову сказать, Елену в тот круиз по Средиземноморью просто так, с кондачка, тоже не пустили (молодым уже невдомек, что без так называемой выездной комиссии, состоявшей из старых большевиков и ветеранов войск НКВД, без чётких ответов на их каверзные вопросы типа «Какого числа родился товарищ Ким Ир Сен?» или «Чем закончил свою речь на очерёдном съезде партии товарищ Фидель Кастро?» выехать за границу, даже в страны соцлагеря, было невозможно), - она устроила скандал, в результате коего второй секретарь Свердловского райкома партии лично доставил утверждённую комиссией выездную характеристику на тов. Ульянову Е.М., отправляющуюся за рубеж, как было сказано в сопроводительной записке, «в составе делегации» по месту жительства члена ЦК КПСС  тов. Ульянова М.А.
                                                                                                 14 июля, понедельник. В море.
 …По трансляции объявили, что подходим к Босфору.
   Вчера весь день было пасмурно. Разгуливали по всей неоглядной мглистой пустыне свинцово-серые волны с беляками. Хлестались о борт, ползли над Чёрным морем хмурые тревожные облака. А сегодня, в День взятия Бастилии, с утра – солнце, и вокруг всё сине, в блестках. Прилетели чайки – уже турецкие. Те, что с криками провожали от Одессы и не хотели оставлять нас одних, давно вернулись домой. Но эти такие же краснолапые и жадно всматриваются в кипящий след теплохода в надежде поживиться. Небо расчертил след реактивного самолета – уже авиации НАТО, должно быть. Неожиданно и совсем близко заблестели в волнах туго выгибающиеся чёрные спины дельфинов с перьями – и скрылись. А я, чувствуя, как моему телу передается буйное животное веселье окружающего мира, жадно всматривался вдаль, жалея, что нет бинокля. И шептал слова из книги шейха Саади Ширазского: «Как прекрасна жизнь, потраченная на то, чтобы обозреть Красоту Мира и оставить по себе чекан души своей!..»
   Чуть погодя стали различимы поднимающиеся из-за горизонта Анатолийские предгорья. И несколько часов спустя они, поросшие лесами, расступились, приглашая и пропуская нас из Понта Евксинского – Русского моря в устье Босфора. Справа, на европейской стороне – один маяк, слева, на азиатской – другой. Сбавив ход, белоснежная женственная «Белоруссия» степенно двинулась по извивам Босфора, балансируя отражениями своими в опаловой воде между лиловыми холмами, точно дебелая дородная красавица, несущая на плечах коромысло с полными, чуть расплёскивающимися вёдрами.
   Пассажирам по трансляции  предложили полюбоваться красотами с самой верхней, пеленгаторной палубы. Мы с Михаилом Александровичем поднялись. Слева и справа потянулись оливковые рощи, кипарисы, сады, башни, копья минаретов, мечети, дворцы, дома под черепичными крышами, виллы с ниспадающими в зелено-голубые воды пролива мраморными лестницами, руины крепостей, ветхие лачуги…
 - «Никогда я не был на Босфоре, - задумчиво промолвил Ульянов, - ты меня не спрашивай о нем…»
- Мечтали в детстве о путешествиях, Михаил Александрович? – осведомился, естественно, я. – О морях и кораллах, необитаемых островах? О загранице?
 - Да я, честно говоря, не очень и представлял себе, что это такое – путешествия, а уж тем более заграница… – Он умолк.
 - Михаил Александрович, - минут десять спустя напомнил я ему о себе. – В редакции попросили сделать с вами интервью.
 - В какой еще редакции? – набычился Ульянов – я аж отпрянул.
 - Газеты «Советская культура». С которой я сотрудничаю. А в Москве и даже на даче, сами знаете, у вас катастрофически нет времени. Прошу покорнейше простить, но я всё-таки как-никак журналист.
 - И что я должен делать, коли ты всё-таки как-никак? Весь отпуск мне покоя не дашь со своим интервью? Я обречен?
 - Клянусь, навязчивым, как старая дева, не буду!
 - Ловлю на слове. На клятве.
   Навстречу медленно ползли баржи, теплоходы под разными флагами. Между ними сновали моторные лодки, скользили парусники, яхты.
 - Гружёные все больше баржи-то, - обратил внимание я. – К нам везут. А раньше мы хлеб по всему миру развозили.
 - Да… У Паустовского, кажется, - после долгой паузы, глядя на минареты в золотисто-лазоревой мгле, промолвил Михаил Александрович. – Кстати, рассказ Паустовского «Снег» на радио – одна из первых моих работ, которые принято считать удачными.
 - Любите Паустовского?
 - Один из тончайших, лиричнейших писателей! Романтик, с каким-то горьковатым привкусом ностальгии по несбывшемуся, с какой-то полной очарования грустью и в то же время весёлой влюблённостью в жизнь. «Снег» - странный рассказ. Немножко как бы туманным флёром подёрнутый. В котором и сюжета-то, собственно, нет. Случайная встреча моряка, сына умершего владельца старой дачи, с женщиной, которая сейчас там живёт. Вот и всё. Но столь прозрачна, глубока и многозначна проза Константина Георгиевича, что всегда удивительно её читать: за кажущейся простотой лежат такие пласты, такой воздух, такое дыхание жизни… Но я о другом. У Паустовского: «Мне все это казалось нереальным и напомнило вымыслы юности. Но вместе с тем это была действительность. Я наконец поверил, что передо мной легендарный Босфор, что именно я стою на палубе и что рядом в густом сумраке тонут древнейшие области земли – Малая Азия, мифическая Троя, Геллеспонт…» - По его лицу скользнул намек на улыбку (не совсем каменную, чуть легче и даже прозрачней, как мне показалось, чем в Москве).
 - «Одеваешься возле открытого иллюминатора, в который тянет прохладной свежестью, и с радостью вспоминаешь, что Россия уже за триста миль от тебя, - готовый подписаться в своем восторженном опьянении под каждой буквой, процитировал я в свою очередь Бунина. - Ах, никогда-то я не чувствовал любви к ней и, верно, так и не пойму, что такое любовь к родине, которая будто бы присуща всякому человеческому сердцу!..»
 - Это кто?
 - Бунин Иван Алексеевич.
 - Так написал? – чуть удивлённо поднял обычно насупленную бровь Ульянов.
 - Именно так. Сборник рассказов о путешествиях по Средиземноморью я с собой захватил. Не хотели бы полистать?
 - Спасибо. Как-нибудь потом. Да и интервью, честно говоря, давать не хотел бы. Может, всё-таки до Москвы отложим, а? Обещаю в первый же день… Хотя нет, у меня же запись пойдёт «Мертвых душ». И съемки.
 - И гастроли, концерты, президиумы на собраниях…
 - Работа, что ж поделаешь.
 - Но и у меня работа, которую я должен сделать. За что вы нашего брата-журналиста так не любите? Я ж не папарацци какой! Помню, будучи еще студентом журфака МГУ по заданию газеты «Гудок» подошел в Малом театре, чтобы узнать ваше мнение о спектакле киргизской труппы, гастролировавшей в Москве, - так вы меня так шуганули!
 - Как?
 - Как чёрт от ладана шарахнулись.
 - Это ты ладан, я чёрт? – скривил он в усмешке губы.
 - Помню, там или где-то в другом месте кто-то и сказал: недолюбливает он вас, журналюг.
 - Да нет, долюбливаю. Когда просят, интервью даю. Отказывать – наотрез – мне не присуще. Всегда во мне, к сожалению, жила какая-то солдатская дисциплина: пригласили – пришел, предложили – согласился, приказали – сделал…
 - Часто приказывали?
 - Бывало. А журналисты, критики… Мне всегда жалко, да нет, просто с уважением относился к людям другой профессии, заработок, хлеб которых в той или иной степени зависел от меня. Старался не подводить. Знаю актёров, которые действительно не жаловали журналистов. Но это или странно, как, например, у Юлии Борисовой, которая всю жизнь не даёт интервью, такие у нее правила, устои, убеждения. Или – глупо, всё-таки актер – профессия публичная.
 - Не помните, когда и что впервые написали о вас? В те былинные времена, когда газетное, печатное слово было настолько увесистым, что могло и пришибить. В смысле посадить.
 - Помню. Году в 52-м был у нас такой знаменитый спектакль «Егор Булычов». Я там играл маленькую роль Яши. Спектакль получил Сталинскую премию. Говорили, писали о нём много. В том числе написали в какой-то рецензии и про меня. Что это очень убедительный молодой актер.
 - В «Правде» написали?
 - Не помню. В какой-то центральной газете.
 - Такая оценка партийной прессы, а тогда все центральные газеты были партийными, дорогого стоила. Вы двадцатипятилетний, были счастливы, признайтесь?
 - Как тебе сказать… Я вообще человек, не умеющий радоваться большой радостью… Но о себе говорить – дело неблагодарное.
 - Помню, вы рассказывали, как мама про вас в детстве говорила: «Нашёл – молчит, потерял – молчит». И объясняете это природной молчаливостью сибиряков. А откуда она, собственно? Вот ваших соседей по Сибири, китайцев, молчунами не назовешь…
 - Их много, китайцев. Они разные. Ещё какие молчуны есть. А о сибиряках давай потом. Гляди, Стамбул… Ты спросил, мечтал ли я о путешествиях? Мечтал. Смотрел книжки с картинками.
 - Помните вашу первую в жизни книгу?
 - Не помню. А придумывать не хочу. Хочешь взглянуть на наши с Аллой Петровной апартаменты?
 - Спрашиваете!
   Их поселили в лучшей на теплоходе каюте – так называемом капитанском люксе (по распоряжению капитана корабля, согласованному с министром). Люкс был двухкомнатным, не с иллюминаторами, как остальные каюты на нижних палубах, но с огромными окнами, зеркалами, коврами, люстрами, хрустальными бокалами и т.д. и т.п.
 - Поневоле возникает ассоциация, - сказал я, слегка придавленный роскошью, которую прежде видел только в кино. – С «Титаником».
 - Типун тебе на язык, - бросила через плечо тёща, всё еще раскладывая вещи, склянки, тюбики по полочкам. – Что, доволен? А кому спасибо надо сказать?
 - Сказать спасибо вам, Алла Петровна – значит, не сказать ничего! – воскликнул я. – Скажу честно: не знаю, как благодарить!  
   Заход в Стамбул был предусмотрен на обратном пути. В Мраморном море солнце скрылось, помрачнело.
 - И что в нем мраморного? – сказал я за чаем в ресторане «Минск».
 - Кто-то углядел, - отозвался Михаил Александрович, в отсутствии супруги со смаком  жуя булочку с маком (моя тёща контролировала калории даже в отпуске). – Увидел мраморным – так и пошло. А кто-то первым Чёрное море увидел чёрным. Или Красное. Океан - тихим.
 - Магеллан назвал Тихим. Вы хотите сказать – счастливцы, их первое впечатление увековечено, тогда как от миллиардов творений человеческого разума не осталось для потомков ничего?
 - Я так не хочу сказать. Слишком выспренно. Если проще – да, есть общее с искусством. Давай ещё по одной с кремом –  и всё.
   Вышли из Мраморного моря через пролив Дарданеллы и оказались в Эгейском море. Было уже темно. По правому борту остался остров Лемнос, место свадьбы Диониса с Ариадной, по левому – Лесбос, прославленный в веках фиалкокудрой Сапфо. Это была уже Эллада.
   Поздно вечером, отметив с Еленой в нашей каюте отплытие и День взятия Бастилии (супруга моя как-никак училась во французской спецшколе, а «Столичную» я предусмотрительно захватил из Москвы), мы спустились в «Орион» потанцевать. Там было накурено, оглушительно, упоительно. Веселилась за бутылкой вина компания  французов из семи человек. Вслушавшись, Лена поняла, что они празднуют свой национальный праздник. И мы были счастливы, хоть и не заказывали ничего в этом ночном валютном баре. Около двенадцати заглянул на минутку Михаил Александрович – в приталенном пиджаке в крупную черно-белую клетку, с позолоченными пуговицами.
 - Пиджак, пап, офигенный! – оценила Лена, успев сунуть мне между пальцев свою зажженную сигарету. – А почему раньше я его не видела?
 - Нравится? – довольно улыбался Ульянов, напружинивая плечи, обтянутые материей с отливом. – Сюрприз.
 - На тебя так смотрят… как в Москве. А ведь все иностранцы здесь, кроме нас четверых и команды. Никого, кажется, из наших, советских. Не поверю, что они все тебя знают!
 - Ни одна собака меня тут не знает. Просто пиджачок нравится. Вы, ребята, тут долго не засиживайтесь.
 - Я уже не маленькая, пап! – фыркнула моя жена. И пояснила, когда отец ушел: - Он привык к тому, что где бы и с кем бы я ни была, ровно в десять – как штык.
 - И ты хочешь сказать, что всегда ровно в десять была дома? - усомнился в который раз я. – И не бывало исключений? Примерница ты наша!
 - Да, была. Зная, что отец волнуется. И пока я не приду, не ляжет спать.
   Для неё Ульянов всегда был больше, чем отец. Она всю свою жизнь «делала и мерила по Ульянову», под Ульяновым себя «чистила», как поэт Маяковский под другим Ульяновым - Лениным.
 - А ты когда начинаешь его помнить, с какого момента? – осведомился я.
 - С маленького, - отвечала Лена. – Ты и меня, как в том анекдоте, интервьюировать будешь? – спросила, глядя на мой включённый диктофон. – Ну, ладно. Только моё интервью дорого стоит, сам понимаешь… В чём это выражалось, я точно не помню, но почему-то я всегда была уверена, что отец меня обожает. Я же тебе говорила, отец всегда всё прощал и всегда был на моей стороне. Смутные какие-то воспоминания… Он тогда очень много снимался, был в этих длительных, бесконечных командировках и у меня ощущение, что мы всё время его ждали. Одно на уме: когда вернётся папа? Мы ездили с мамой отдыхать на Чёрное море, подолгу там жили, у артистов ведь отпуск длинный, два месяца, а то и больше, и я ждала, ждала, когда же приедет пап, и когда он, наконец, приезжал, было что-то фантастическое, сказочное!..
 - А каким он был на отдыхе?
 - Таким же, как здесь. Хорошо помню, как мы всей семьёй отдыхали в Крыму в Нижней Ореанде, в санатории ЦК КПСС, который был расположен через забор от дачи Брежнева. Санаторий был наикрутейший в Советском Союзе, совсем закрытый, для самого высшего эшелона власти. А папа тогда стал членом Ревизионной комиссии ЦК партии и ему выделяли туда путёвки. И там была устоявшаяся за годы советской власти партийная манера поведения на отдыхе, совсем непонятная для меня, девчонки-подростка.
 - Что ты имеешь в виду? Все похлопывали друг друга по плечу и называли партайгеноссе?
 - Что-то в этом роде. Но по-советски. Впрочем, может, так и в Германии было на курортах до войны. У нас все степенно, вальяжно прогуливались под ручку с законными жёнами по идеально ухоженным аллейкам, вокруг клумб, по набережной, в столовую все приходили в костюмах и платьях, не то что на простых курортах – в плавках и растянутых майках… Прошло несколько дней, я купалась, загорала, ела фрукты, а в этой партийной атмосфере хоть и было мне не совсем комфортно, но особенно по этому поводу я не заморачивалась. И вот отец меня позвал и говорит: «Знаешь, Лена, здесь надо вести себя по-другому. Идёшь ты, к примеру, по аллейке на пляж и видишь впереди себя мужчину, женщину или пару. Ты обязательно должна улыбнуться им и сказать: «Добрый день!» или «Добрый вечер!», а если поинтересуются, тёплая ли сегодня вода или ещё что-нибудь спросят, очень любезно, доброжелательно ответить». – «Да зачем это надо? – не понимала я. – Я никого здесь не знаю!» - «Неважно, - отвечал отец. – Зато тебя все знают». И там у нас родилась семейная такая поговорка – «Улыбка номер 6».
 - А почему 6, а не 8 или 3?
 - Не знаю. Но означало это крайне неестественную, вымученную, сконструированную улыбку. И до конца жизни у нас с дедом была эта поговорка – как пароль. Когда я спрашивала, зная, что не всё у него слава богу, уже совсем незадолго до его ухода, пап, как дела, он улыбался, как тогда, в цэковском санатории много лет назад, и я говорила: «Ага, понятно, улыбка номер 6».
 - А всё-таки скажи честно: тебе когда-нибудь мешал тот факт, что ты дочь Ульянова?
 - Мешал. С одной стороны, можно было пользоваться именем отца при походе в ресторан Дома актёра или Дома кино, что, естественно, я делала неоднократно. Или при доставании каких-то дефицитных в то время продуктов с заднего хода «Елисеевского». Или путёвок в театральный или киношный Дом творчества. Но с другой стороны, все смотрели на меня всегда не как на полноценного человека, личность, а как на придаток к имени отца.
 - Неужели всегда придаток?
 - Ты же заешь, я всегда, практически, ощущала к себе отношение людей, как к чему-то прилагающемуся к папе, великому и знаменитому, как к прилагательному. И отношение нередко было эдаким пренебрежительно-презрительным. А для отца важно было, чтобы я выросла не просто дочерью, но самостоятельной единицей. Чтобы не только сама могла себя обеспечивать, но и состоялась как личность. И так он меня воспитывал. И, в общем-то, воспитал – в чём-то до крайней, даже гипертрофированной степени чувства собственного достоинства и полноценности.
 - Ты имеешь в виду свою любимую присказку: «Что я, в дровах себя, что ли, нашла?»
 - Тогда, в нежном, как говорится, возрасте, у нас с отцом стали возникать конфликты. Я пошла сама, в профессиональном смысле, который, в конечно счёте, и является главным смыслом жизни любого человека, не пользуясь гремевшим тогда на всю страну отцовским именем, связями… Я пыталась пробить стену сама. Прилагая неимоверные усилия, стараясь изо всех сил. Пахала, проще говоря. Но постоянно натыкалась, напарывалась на презрительное: «А-а, Михайловна, так это ж дочь Ульянова, да что она может, ничего она не может, она же папенькина дочка…» Было дико обидно.
 - А когда впервые ты на это напоролось, не помнишь?
 - Да с самого начала моей профессиональной деятельности напарывалась! В Полиграфическом институте, где училась. Тогда, правда, была я что называется «в поле ветер, в попе дым» и меньше это беспокоило. Хотя тоже тыкали пальцем, мол, дочь Ульянова, типа, совсем блатная.
 - Нет, а совсем в детстве, в школе ты не ощущала тяжкого бремени фамилии, притом не просто знаменитой артистической, а и фамилии вождя мирового пролетариата?
 - Я ж говорю, в детстве я была оторвой. Полной лоботряской. В конце уже, в десятом классе из 12-й французской спец перешла в школу рабочей молодёжи, 127-ю ШРМ, знаменитую. Она находилась на улице Горького, ныне Тверской, за гостиницей «Минск», ныне снесённой. И славилась она по всей Москве тем, что творческая интеллигенция, писатели, художники, актёры, отдавали туда своих детей.
 - Недорослей? Потому что не тянули в спец и обычных средних школах?
 - Школа рабочей молодёжи подразумевала то, что нужно было где-то работать и учиться, но не каждый день, а три раза в неделю по несколько часов. И в субботу сдавать как бы зачёты. Такой режим оставлял кучу свободного времени, которое в 11-м классе требовалось для занятий с репетиторами и вообще подготовки в институт. Это во-первых. А во-вторых, там была очень демократичная директриса, Агриппина Семёновна, как сейчас помню, чрезвычайно любившая творческую интеллигенцию и дававшая детям возможность заработать аттестат.
 - Как это заработать?
 - Так. Например, у меня, троечницы, аттестат вышел 5,0!
 - Нормально. Если б я знал, с кем живу…
 - Причём без особого напряга. Единственное, что я делала активно – так это рисовала плакаты.
 - «Да здравствует КПСС!»?
 - Нет, по химии, H2O, например, для кабинета. По истории… А за это мне ставили пятёрки и по всем остальным предметам. И это было, как бы, совершенно официально, нормой: каждый, чем умел, тем и зарабатывал. Но не учился.
 - Класс! А как отец относился к такой учёбе?
 - Он на съёмках был беспрерывно, на репетициях и не особенно вникал. Пятёркам моим, правда, радовался. Со мной в классе Антон Табаков учился. Женя Лунгин, младший брат режиссёра Паши Лунгина. Саня Васильев, Толя Мукасей. Целое море детей писателей, художников… Весело мы там жили, тусовались! С Антошкой Табаковым и Денисом Евстигнеевым, сыном Евгения Евстигнеева и Галины Борисовны Волчек, мы организовали «Клан детей знаменитых родителей». И постоянно мотались по всяким творческим домам – Дом кино, ВТО, Домжур, ЦДЛ… Маленький шустрый Антошка, цыплёнок табака, как мы его называли, громадный Денис и я посреди них, длинная и тощая. Нас все знали, всюду пускали… Короче, золотой человек, Агриппина Семёновна! Я даже экзамены выпускные не сдавала. У меня накануне вдруг обнаружили страшное заболевание, жуткий был  диагноз: «Вегетососудистая дистония». Пятёрки по всем предметам проставили – да и дело с концом.
 - Отец был счастлив? И что, все из той замечательной школы выходили круглыми отличниками?
 - Практически. И тогда, возвращаясь к вопросу, мне совершенно не мешало то, что я дочь Ульянова. Началось позже. Когда я сознательно вырвалась из привычной актёрской среды и погрузилась в среду чуждую, пытаясь сделать себе самостоятельное имя. У них был свой клан – в редакциях журналов, в издательствах… Я рано начала работать, ещё учась в институте. Но долгое время ощущала себя, как у Никиты Михалкова в картине «Свой среди чужих, чужой среди своих». И одно время для меня это было чуть ли не трагедией. Хотя виду я старалась не показывать. Отцу, по крайней мере. Когда он интересовался моими делами. Всплывала улыбка номер 6… Всё, на сегодня интервью закончено! Пойдём лучше потанцуем.
   В медленном танце я вспомнил, как мы с Леной танцевали в Доме творчества кинематографистов на Пицунде под модных тогда итальянцев – Адриано Челентано, Тото Кутунью, Аль Бано и Рамина Пауэр, музыка которых неслась из всех баров и проносящихся машин, особой популярностью пользовалась вездесущая «Феличита».
   Путёвки в Союзе кинематографистов брал сам Ульянов, так что дали нам лучший номер-люкс. Запах реликтовых растений, моря, приличная по советским меркам кормёжка в столовой, бары, ежевечерние шашлыки, жарение мидий на железных листах, молодое домашнее вино, дискотеки, знаменитости кругом, поездки в горы - благодать. Это была вторая наша поездка на Кавказ, в Грузию. Незадолго до того мы побывали в Кахетии и в Тбилиси, где принимали нас друзья Ульянова, партийные деятели, члены правительства, Народные артисты СССР, сценаристы, режиссёры (принимали безумно, ураганно, понять может лишь тот, кто бывал в Тбилиси 80-х) – и их дети, «золотая молодёжь». С  этой молодёжью мы общего языка не нашли, хотя они все прекрасно говорили по-русски, закончили английские и французские спецшколы, - но не сложилось. Впрочем, как и в Москве, в какой-нибудь Жуковке отношения с так называемой «золотой молодёжью» у нас не складывались – мы были разные (а теперь я понимаю, во многом благодаря воспитанию Ульянова, который всего этого не любил). Кстати, некоторых из наших молодых крутых модных богатых  тбилисских знакомых вскоре расстреляли за угон самолёта. (Из сообщения ТАСС: «18 октября 1983 года был захвачен самолёт грузинских авиалиний, следовавший по маршруту Тбилиси – Батуми – Киев – Ленинград. В воздухе террористы открыли стрельбу, потребовав лететь в Турцию; самолёт был посажен в Тбилиси; в итоге погибли три члена экипажа, два пассажира, два члена экипажа были ранены, один из террористов погиб, другой застрелился, остальные были приговорены к высшей мере наказания – расстрелу. Как выяснило следствие, все террористы оказались отпрысками высокопоставленных лиц Грузии».)                                                                                 
   Но это так, к слову. Мы вновь встретились на Пицунде. Уроженцы Тбилиси почти не купались, больше сидели в барах, кидая понты и измываясь над местными жителями, по их мнению, «будто сбежавшими из Сухумского обезьянника». Один из них, сын или племянник зама Шеварднадзе, мне руки в присутствии своих «золотых» не подал, сделав вид, что не узнал, хотя накануне клялся в вечной дружбе, а потом догнал в темноте на пляже, извинялся: ещё далёкие, но уже угадывались  раскаты будущего грома и посверкивали сполохи молний над Абхазией…
   Слева от пляжа Дома творчества «киношников» с лёгкой руки, а может быть, и другой части тела кого-то из наших тогдашних секс-бомб, Светланы Светличной, Натальи Фатеевой, или зарубежных, пышногрудой Беаты Тышкевич, «колдуньи» Марины Влади, - образовался нудистский пляж. Постепенно он стал пользоваться популярностью, которой не мешало то, что на деревьях рассаживались, повисали гроздьями, как бананы, аборигены с биноклями, и время от времени местная милиция совершала на нудистов-натуристов набеги. В принципе, ничего особенного в том не было – страна уже приобщалась к мировой цивилизации, приступала к перестройке. Пляж в Пицунде отличался от подобных пляжей в Германии, Испании, Югославии изысканной публикой – иногда возникало ощущение, что возлежишь в окружении пришедших перед конкурсом красоты позагорать фотомоделей (тогда как западные натуристские центры повергают нередко в какую-то физиологическую депрессию). Красотки и красавцы  собирались со всей округи – из «корпусов» посёлка Пицунда, в которых отдыхали в основном туристы из стран народной демократии, Венгрии, Польши, ГДР; из Домов творчества Литфонда, «Правды»; с окрестных привилегированных дач; просто «дикари», приезжавшие из Москвы, Ленинграда, Киева и снимавшие поблизости комнаты, терраски. Было волнительно, как выражались актрисы, и очень весело: голышом играли в карты, в домино, в волейбол, купались, загорали, знакомились друг с другом. Один из самых известных и влиятельных киноактёров и кинорежиссёров обычно играл в карты и выпивал, закусывая виноградом, как бог Дионис, окружённый четырьмя-пятью сногсшибательными обнажёнными нисейскими нимфами… Елена же обнажаться наотрез отказалась, как её ни уговаривали наши знакомые: «Я даже не представляю, что будет, если по Москве пойдёт слух о том, что дочь Ульянова загорала голая!»
- …Скажи, а он всегда был однолюбом? – спросил я Лену.
 - Всю жизнь, с первого мгновенья, что себя помню, росла в стопроцентной уверенности, что в мире нет ничего более надёжного, стабильного, нерушимого, чем моя семья – отец с матерью. А это, понимаю теперь, трижды побывав замужем, дорогого стоит. Если б хоть намёк был на какую-то неверность, в таком гадюшнике, коим является театральный мир, рано или поздно стало бы известно.
 - Да, я помню, на каком-то вечере в ВТО Марк Захаров рассказывал, как они, все народные СССР, по дороге куда-то в купе поезда расслабились, стали, как водится у мужиков, хвастаться своими похождениями, победами… И лишь Ульянов был как кремень: никогда, ни при какой погоде! К твоему художественному творчеству он как относится – я имею в виду, не дочкины рисунки, которые, естественно, лучше всех, а объективно?
 - Положительно, ему нравится. Вообще, это не мой был выбор – что я пошла по художественной стезе. Я не любила рисовать и никогда не рисовала, как другие дети – цветными карандашиками или красками в альбомчиках. Но родители, отец, конечно, прежде всего, отдали меня в художественную школу, потом – в институт, не в Суриковский, конечно, но в Полиграфический, учиться на художника книги, что было тогда весьма престижной и высокооплачиваемой профессией.
 - В институт, признайся, чего уж теперь, по блату поступала, отец за тебя просил?
 - Видит Бог – нет! Поступила я по основному конкурсу. Но лишь курсе на четвёртом я почувствовала к этому делу вкус. И стало понемногу получаться – какие-то книжки, проекты, я вкалывала...
 - Но трудолюбие у тебя от отца.
 - Да, трудолюбие, работоспособность. Чувство ответственности. Но, повторяю, прорезалось это далеко не сразу. Лишь с пониманием и жизни, и того же отца, который пахал всё время… Дети должны видеть, что родители работают, это очень важно, это передаётся. Я занималась офортами, а это многотрудная техника, связанная с кислотой, травлением, медью, печатью, но она мне безумно нравилась. Работала я всегда в реалистической манере. Отец никогда не принимал абстракционизм, сюрреализм и прочие измы, в чёрном квадрате Малевича видел лишь чёрный квадрат, не более. Хотя никогда не был категоричен, говорил, что, мол, может быть, не совсем понимает, надо подумать… В восторг пришёл от моего автопортрета, который я сделала перед зеркалом.
 - Скажи, а недостатки хоть какие-нибудь имеют место? А то просто святой, да и только…
 - Он никогда ни в чём никому не мог отказать. Его постоянно о чём-то просят: играть бесплатные концерты – и он играет, хотя все остальные работают только за деньги; идти по поводу того, чтобы дали квартиру – и он шёл хлопотать, хотя иногда даже плохо знал того, кто просит; просили устроить ребёнка – и он идёт, устраивает, половине театра уже устроил! Собратьям своим актёрам вообще ни в чём не может отказать, каждый божий день помогает, только что не в отпуске. Мать орёт, я его тоже долблю… Но он просто не способен отказать.
 - Теперь деликатный, я бы сказал, вопрос. Как правило, отец, пускай подспудно, тайком, но ревнует к мужчинам свою дочь, тем более единственную. Особенно в начале. Что-то доктор Фрейд пытался объяснить по этому поводу, другие психоаналитики, но не буду углубляться… Ты на себе ревность отцовскую когда-нибудь ощущала?
 - Мне в этом смысле безумно повезло. Потому что отец был демократом, внутренне – ещё задолго до официального назначения нас всех в СССР демократами. Он был по сути, от природы и рождения демократ. Он никогда не был диктатором, самодуром, деспотом, не навязывал свою волю. И если был против чего-то, то всегда аргументировано и доказательно объяснял, почему. Причём объяснял очень тщательно, подробно, вдумчиво. И прислушивался к мнению оппонента, то бишь моему. Что же касается моих молодых людей, мужчин, то ему могло нравиться или не нравиться, но право выбора он всегда оставлял за мной. Отец искренне считал, что это моя жизнь, мой выбор.
 - По твоим словам выходит, что ему вообще наплевать было. А если б ты какого-нибудь чернокожего вождя Тумбу-юмбу из Института Патриса Лумумбы привела на Пушкинскую? Или, скажем, мужчину, который по возрасту, что нередко с девушками случается, превосходил бы самого отца?
 - Нет, ему, конечно, было не наплевать. Он обожал меня и ревновал, естественно. Но – этого не показывал. Мать могла чего-нибудь вякнуть. Отец – никогда.
 - Яростным, разъярённым ты его помнишь?
 - Да! Папа был очень сдержанным, терпеливым. Когда в детстве я плохо себя вела, в чём-то была виновата, мать тут же начинала орать, потом забывала, так и сходило. А отец молчал – молчал раз, молчал два, три, пять, десять… И иногда, когда был с моей стороны уже явный перебор – его прорывало. Он обращался в бешенного зубра, который носился по квартире и мог всё смести на своём пути!
 - Не колотил он тебя?
 - Ни разу в жизни! Ты сам-то это можешь себе представить?
 - Но нецензурно-то хоть выражался? Слышала матерщину из его уст?
 - Этого добра у нас было навалом – недаром и я стала заядлой матерщинницей!
 - И как выражалась крайняя степень его ярости?
 - Он мог наорать. Но это, конечно, было не самое страшное. Самое – когда начиналась многочасовая воспитательная беседа. Он садился в кресло в кабинете, вызывал меня, что называется, на ковёр и начинал прорабатывать. Говорил о том, как ему за меня стыдно, как я позорю его фамилию… И здесь уж я могла отвечать, не отвечать – ему было по барабану, потому что необходимо было выговориться, вылить всё. Продолжались его монологи порой несколько часов! То есть желая того или нет, но всей мощью своего актёрского темперамента, энергетики, эмоций, таланта, который рыдать заставлял тысячные залы и многотысячные стадионы, он обрушивал на меня, маленькую… Однажды я даже сознание потеряла: сползла по стене и упала в обморок. Отец дико испугался, стал меня откачивать. А когда я пришла в себя, его самого от страха за меня впору было откачивать…
 …178 сантиметров (да ещё всегда высоченные каблуки и отсутствие по этому поводу комплексов, а следовательно, привычки сутулиться), – ростом ни в мать (163), ни в отца (174), а больше, видимо, в родню двоюродную, сохранившую верность Сибири, в тётю (около 180), в дядю (под 190). Размер ноги соответствующий (41). Разворот плеч – в отца, и бедра по женским меркам узковаты для таких параметров, врачи даже опасались, что будут проблемы при родах. В ней вообще причудливым образом ужились представители прекрасного и сильного полов, барышня с крестьянкой. И неизвестно, чего и кого больше. Впрочем, – барышня все же превалирует. Белокожая, на солнце сразу подгорает (в отца). Вытянутые серо-голубые глаза, узкое лицо, густые русые волосы, длинная, красивой лепки шея (как на критских вазах и барельефах), и руки, которые грех закрывать рукавами, хотя запястья (как и лодыжки) утончённые не слишком. Но – крутой (в отца) широкий лоб, тяжёлый волевой подбородок. Рукопожатию позавидует мужик. И манера водить машину – бурля, рассыпая глухие проклятья, а то и матерясь на нерадивых участников движения (в отца), куря за рулём (не в отца) – мужская, решительная (в гололёд, когда я выпил у моих родителей и усадил её, недавно получившую права, за руль, на пересечении Ломоносовского и Ленинского проспектов, она столь решительно пошла на обгон, что сбила выбежавшего спиной из-за троллейбуса пешехода – влетев головой нам в лобовое стекло, осев перед капотом бездыханно, он оказался пьяным в дым, признал себя виновным и, хоть и реально пострадал, лечился, а тормозной путь Елены составил добрую сотню метров, в конце концов, выплатил нам деньги за капот и стекло). Голос – глубокий, контральтовый (больше в мать). Искренность, неспособность врать, изворачиваться, юлить (в отца). Подверженность депрессиям (в отца), но неумение с ними совладать («как интересно у нас вышло, - заметила в начале круиза Алла Петровна, - Михал Саныч с Ленкой – Стрельцы, мрачные знаки, самого тёмного времени года, а мы с тобой, Серёжа, Львы –  солнечные, сейчас самое наше время»). Отсутствие тормозов, но, продолжая автомобильную аналогию, сильное сцепление с отцом, что часто и тормозит. Трудолюбие, порой переходящее в трудоголизм (в отца, но и в мать) - порой мне так и не удавалось вытащить её, скажем, из мастерской, где она корпела над своими тончайшими офортами, в ресторан ВТО, Домжура, Дома кино или просто в гости. Непримиримость и некоторая несдержанность (не в отца): может выплеснуть бокал шампанского (предварительно взболтав, с изящно отставленным мизинцем, проволочкой от пробки, дабы выпустить газ) в лицо обидчику, дать по морде, притом не дамскую пощёчину, но кулаком; однажды, когда на кухне нашей новой трёхкомнатной кооперативной квартиры на Делегатской улице мы с друзьями отдыхали, «по-человечески», с основательной уже батареей пустой стеклотары, окурками в консервах, приблудными девчонками, она пришла, и чугунная сковорода, пущенная её мощной, как у дискобола, десницей, едва не пробила брешь в капитальной стене у моего виска, оставив глубокую вмятину – но и правильно сделала (может быть, жаль, что промазала)…       
 …В тот день, верней, в ту ночь на «Белоруссии» нас ожидало ещё одно потрясение. Когда мы с Леной уже собрались покидать «Орион», к нашему столику приблизилась чрезвычайной красоты голубоглазая девушка лет девятнадцати с толстой русой косой до бедра.
 - Добрый вечер, - улыбнулась нам так, что мурашки побежали не только по спине, но по всему телу, забравшись и глубоко в джинсы. – Я Настя, буфетчица капитана. Спасибо за то, что вы с нами.
 - С кем? – не поняли мы.
 - Отправились с нами в круиз на теплоходе «Белоруссия». Не желаете что-нибудь заказать?
   Мы переглянулись – ввиду бесспорной валютной несостоятельности финансовая сторона вопроса даже не обсуждалась.
 - Михаил Александрович с супругой и вы – гости капитана, - слегка склонившись к столику, чуть выставив колено в черном чулке, пояснила она.
 - И что сие означает?
 - Что вам платить не надо.
 - Ни за что? – ошеломлённо выдавил я. – Бесплатно?
 - Ну да, за счёт капитана, - полные поблескивающие губы её маняще улыбались.
 - На всём корабле, в барах и магазинах «Берёзка»?! – воскликнула Лена, схватившись от изумления за стол.
 - К сожалению, только здесь. Вам надо будет просто расписываться в счёте.
   Мы заказали джин-тоник и орешки.
 - Держи себя в руках, - сказала Елена, перехватив мой взгляд, устремлённый – вкупе с другими более или менее трезвыми взглядами отдыхающих в ночном баре - Насте в тыл. – Не забывай, с кем ты плывёшь на этом корабле!
 - Моряки говорят, - заметил я к чему-то, - плавает говно. А на кораблях ходят.
 - Вот именно… Слушай, ты обратил внимание, что она, эта буфетчица, только нас обслуживает, других – бармен и другая, обыкновенная официантка? На какую-то актрису похожа - то ли на Вертинскую, то ли на Хитяеву… Не могу понять. Что-то вроде бы казацкое в лице, во всём облике…
 - А у меня вообще такое впечатление, что я в павильонах «Мосфильма». Но время действия пропуска, разового, выписанного в бюро пропусков, закончится и придётся выходить на Мосфильмовскую улицу. Где обыкновенные грязные автомобили с выхлопными газами, троллейбусы. И прохожие обыкновенные. Подольше бы не кончался пропуск. 

Последнее обновление ( 18.11.2009 )