п»ї Сергей Марков
Тихо сам с собою
04.11.2009

                              ТИХО САМ С СОБОЮ

Тихо сам с собою я сидел и размышлял, ожидая вдохновения. Смотрел в окно. Вояж… Словечко, конечно, легковесное. Пошловатое. С каким-то иронично-негативным оттенком. Во времена недавней холодной войны вояжи, как правило, совершали наши идеологические противники. Типа Киссинджера. Или Голды Мейер. Но все течет, все изменяется. С чего бы начать этот «Вояж»? С воспоминаний о поездках на Курилы, Камчатку, Соловки, в Якутию в начале 80-х? Писал я, будучи разъездным корреспондентом «Огонька», «Известий», «Недели», «Человека и закона», о браконьерах, об уничтожении лесов, об угрозе Байкалу, о пагубности поворота сибирских рек на юг, об условиях содержания заключенных в Уссурийской тюрьме и в лагере под Уфой, о гибели величайших памятников архитектуры русского Севера… Какой уж там вояж! Да и кому теперь это все надо: хочешь, на Кипр лети, хочешь – на Канары, на Сейшелы или в Париж…
Я смотрел через окно на Петровку под дождем и вспоминал зарубежные вояжи (исподволь приучая себя к этому слову). Париж 88-го. Мы отправились туда с моей первой женой Еленой по частному приглашению Максима Мардухаева, племянника, внука, правнука многих великих, начиная со Льва Толстого и Станиславского и кончая Никитой Михалковым. За два года до этого мы совершили с родителями Елены, Михаилом Александровичем Ульяновым и Аллой Петровной Парфаньяк, круиз по Средиземному морю. Это был мой первый выезд в капстраны (отчет – см. ниже). Прежде выпускали лишь в соцстраны – в Чехословакию, на Кубу, в ГДР, Венгрию. Хотя родственников на оккупированных территориях и за границей я не имел (в анкете были такие вопросы, обязательно требовавшие ответов, которые проверялись в КГБ). К уголовной ответственности не привлекался…
Не исключаю, что моральная устойчивость моя вызывала некоторые сомнения в Большом доме на площади Дзержинского. И не без основания, надо признать. В студенческие годы мне казалось, что иностранки даже устроены иначе. Так что не корысти ради, а токмо волею пославшей мя пытливой грешной плоти моей…
Впрочем, вру. Началось все значительно раньше. Когда ни о какой плоти я и не подозревал. А именно, в селе Селино Муромской области, где я проводил у высланной за 101-й километр бабушки лето и однажды, когда взрослые зазевались, схватил чей-то чемодан и был таков – перехватили меня насилу лишь на подходе к железнодорожной станции. Куда, интересно, держал путь тот щекастый двухлетка? Или в следующем, 1957 году, во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве. Вот сцена, которая живо сохранилась в моем воображении, как писал Пушкин в одном из своих странных исповедальных произведений «Русский Пелам».
С бабушкой Людмилой Васильевной, вернувшейся из лагерей, где провела пятнадцать лет, и вышеозначенной ссылки, мы жили в ее коммунальной квартире на Усачевке, рядом с метро «Спортивная». Гулять ходили к Новодевичьему монастырю. На озере тогда обитало великое множество пернатых, а людям еще не строго воспрещалось купаться. Как-то под вечер (возможно, детали я позже дорисовал, но суть верна) мы по обыкновению кормили крошками хлеба лебедей, стараясь бросать с таким расчетом, чтобы черные, агрессивно-хваткие, не все успевали захапать у белых, романтично-томных, уступчивых, и чтобы доставалось еще немного уткам и чайкам, залетавшим сюда с соседней Москвы-реки. На скамейках сидели, вспоминая дореволюционную еще юность, благостные старики и старушки. По дорожкам раскатывали на трехколесных велосипедиках мои ровесники, объезжая прогуливающихся с колясками молодых мам…
Вдруг что-то изменилось в золотистом пейзаже с опрокинутым в воду красно-белым монастырем. Все присутствующие как-то заерзали, зашуршали газетами. Внезапно, точно по команде, смолкли велосипедные звонки и галдеж. Головы, лохматые и лысые, седые и цвета воронова крыла, в шляпах и кепках, в тюбетейках и косынках, повернулись строго в одном направлении: на косогор, по которому спускалось с двумя физкультурниками в белых футболках нечто невообразимое, невиданное – колоссального роста лиловая богиня, сверкающая белками, многоцветными бусами и серьгами…
Впрочем, опять вру. Сам я мало что помню: лишь лебединые перышки на воде, жучки-плавунцы, стрекозы, мухи, букашки, червячки в трещинках на асфальте… Мир ребенка, не мужчины. Хотя, может быть, букашки и не из того времени, когда мне едва стукнуло три. А сцена эта живо сохранилась именно в моем воображении (гений, как всегда, точен), но не в памяти, которая выдает порой Бог весть что.
Темнокожая волейболистка или баскетболистка, а скорей всего, пловчиха с физкультурниками, держащими ее под руки, на фоне обшарпанных стен монастыря была совершенно неправдоподобной. Она улыбалась – и отражение ее улыбки в озере можно было принять за отражение белого лебедя, хотя была она сама темнее черного. Она блестела. Особенно когда, скинув платье, нырнула, проплыла и, бесконечноногая, вся удлиненная, подобная пирамидальному тополю, вышла на берег. Искрились в лучах заката капли на ее длинном теле и громадной проволочной шевелюре, окруженной нимбом. А ступни и ладони у нее были розовые. Физкультурники ей что-то сказали, и она нехотя натянула платье, облепив прозрачной белой тканью влажную кожу бедер, тугого живота и широко расставленных грудей с острыми черными сосками. Втроем они сели на скамейку неподалеку от нас. Она закинула ногу на ногу. Не помню ее голоса, но почему-то в воображении звучит смычковый инструмент наподобие виолончели. Причем басовые преобладают.
Ее пожирал карими глазищами сидевший рядом с бабушкой-атеисткой незадолго до того крещенный трехлетний язычник.
«Ее зовут Амор, – непринужденно перебросившись с иностранкой несколькими фразами, сказала Людмила Васильевна, окончившая классическую гимназию и не забывшая в лагерях уроки английского и французского. – Любовь. Тетя Люба по-нашему. Она родилась на мысе Доброй Надежды. А нам с тобой пора домой». – «Бабушка, ну посидим еще чуть-чуть! – умолял я. – А почему он так называется? Он действительно добрый?» – «Я думаю, для кого как…»
Один из физкультурников сказал что-то смешное. Пошутил и другой. Темнокожая рассмеялась, захлопала в розовые ладоши и по очереди своими божественными, вывернутыми почти наизнанку губами поцеловала в тонкие бледные губы сперва одного, потом другого весельчака. После этого, обнявшись втроем, они удалились в густеющие над Лужниками сумерки. Но и в отрочестве, и в юности, да и теперь нет-нет, а всколыхнет столько лет будораживший воображение вопрос: что за упражнения выполняли тогда, удалившись, те физкультурники в одинаковых белых футболках и какова была в них роль той прекрасной тети Любы, годы спустя обратившейся в бессмертную «ночную черную царицу, рабыню сладострастия и неги»? Сознаюсь, что и Онане, всеобщему греху рукоблудия, предался я впервые, воображая ту длинноногую рабыню-уроженку мыса Доброй Надежды… Не я. Прыщавый алчный язычник. Который живет во всех нас.
А бабушка в тот фестивальный день, если память не изменяет, или чуть раньше, когда только вернулась из казахстанских лагерей, упала в обморок и ударилась головой об унитаз, войдя в наше коммунальное место общего пользования и увидев вывешенный там моим отцом – «хулиганом» портрет товарища И.В. Сталина. Соседи, Лия Наумовна и Айзик Моисеевич, своих мнений по поводу экспозиции не высказывали, садились на унитаз молча, но с одобрением и моральной поддержкой, как сообщила потом их дочь Регина.
Но я отвлекся. В капстраны меня не пускали, скорее всего, по причине пытливой плоти. Как сейчас помню звонок в зимней ночи: «Макаров?» – раздраженно пророкотала трубка. «Марков», – поправил я. «Сергей Александрович?» – уточнила. «Алексеевич», – поправил я. «Где эта француженка?!» – «Какая француженка?» – машинально ответил я, чувствуя, как душа уходит в пятки, леденеющие на кафельном полу в ванной, куда я удалился после первого в жизни полового общения с капитализмом. «Шлангом не надо прикидываться, – посоветовала трубка. – Она же у тебя в койке». – «Никого у меня нет в койке», – врал я, хотя готов был повиниться, представляя почему-то пургу и раскачивающиеся фонари над колючей проволокой казахстанского лагеря. «Мы все равно ее найдем. Тоже Высоцкий выискался… Соврал – пеняй на себя». Короткие гудки – как приговор.
Я, студент «партийного» факультета журналистики, будущий международник, ведущий артист Студенческого театра МГУ (под руководством Р. Виктюка), в тот момент был убежден (хотя сравнение с легендарным Высоцким мне даже льстило): все то, что начиналось с коллекционирования марок британских, испанских, португальских, голландских колоний, со жвачки и монеток, которые мы, первоклассники, выклянчивали у иностранцев, приезжавших на автобусе осматривать новые районы столицы СССР, с заграничных глянцевых журналов, с джинсов «Ливайс», которые после многолетних мечтаний удалось втридорога купить у джигитов из нового цирка, выезжавших на гастроли в капстраны, с дисков битлов, с передач Сенкевича и воскресной международной панорамы, где показывали разные страны, с загадочных, малопонятных и манящих аббревиатур и словосочетаний «ABBA», «VOLVO», «шведская спичка», «шведская семья» – все кончилось этой ночью. И не видать теперь заграницы, как своих ушей. Я вернулся в комнату. Сильви (не Марина, конечно, Влади, но зато настоящая француженка) из Института русского языка имени Пушкина, накануне расставшаяся с нашим общим шведским другом Йенсом (с коим в общежитии вступила в гетеросексуальный контакт, но который оказался на поверку прирожденным гомосексуалистом, а после вышеупомянутого контакта, первого и, как покажет время, последнего в жизни, вскричал подобно Чацкому (в то время они проходили на занятиях «Горе от ума»): «Вон из Москвы, сюда я больше не ездок! Бегу, не оглянусь!..»), – француженка моя мирно спала, посапывая, совсем как наша. Я разбудил ее и, будто в отместку, проделал то, что для Франции было нормальным, даже обыденным, а в советском обществе считалось извращением. О звонке из КГБ, о том, что ее ищут, я, конечно, капиталистке не сообщил.
Потом была финка Катя, учившаяся в Уппсальском университете в Швеции, поклонница Пушкина, дочь капитана финской армии (что само по себе у меня, сына империи, возбуждало аппетит): за время стажировки в Москве она выучила массу матерных частушек, которые с трогательным акцентом и напевала в постели, задумчиво глядя в потолок, пока я пыхтел, и время от времени называя себя капитанской дочкой. Была в Таллине (Эстонская ССР) эстонка из Швеции, дочь беженцев от советской оккупации, которые всю жизнь писали и публиковали мемуары о том, как в тридцать каком-то году в Москве видели самого Сталина: чуть свет (накануне мы прогуливались по старому городу и выпивали в уютных подвальчиках) она пришла из интуристовской гостиницы «Виру», где размещалась ее группа, в гостиницу Центрального комитета коммунистической партии Эстонии, где проживал я, приехавший с командировочным удостоверением газеты «Правда»; в номере, поспешно скинув с себя на пол все, она нырнула в постель, – «чтобы причаститься», а сосредоточенно и беззвучно дождавшись оргазма, отметившись на исторической родине, молча удалилась. Была японка, в номер которой, рискуя жизнью, я прокрался по балконам и карнизам гостиницы «Интурист» в Самарканде (Узбекская ССР). Была полька, шептавшая в кишиневской (Молдавская ССР) ночи «кохам тэбе», а утром исчезнувшая с калькулятором, джинсовой курткой и блоком Marlboro, привезенными мне накануне из Швеции Йенсом. Была пловчиха-гэдээровка в киевском (Украинская ССР) студенческом общежитии. И в нашей московской «высотке» на Ленинских горах представительницы кое-каких стран и континентов тоже бывали...
Теперь эта статистика студента, начинающего внештатного разъездного корреспондента мало кому любопытна (один мой приятель вообще решил «совершить кругосветное путешествие не вынимая», и в его коллекцию за пять лет обучения и проживания в общаге МГУ на Ленгорах вошли представительницы более сорока гордых народов из двадцати девяти государств – вот это я понимаю!). Но тогда и мой скромный послужной список показался занятным – Комитету государственной безопасности СССР.
Представитель всесильной Конторы появился своеобразно и как-то глуповато. Мне, отдавшему долг Родине в положенные сроки (два года после школы отслужил в горах Армении) приходит вдруг повестка не моего района: мол, явиться во столько-то, туда-то. Я ее, естественно, скомкал и выкинул в урну. Через неделю следующая, уже в военкомат поближе, но тоже не моего района. Я выкинул. Так продолжалось месяца полтора, пока не позвонил военком соседнего района и вежливо не попросил просто приехать, чтобы кое-что уточнить. Я приехал. Захожу в кабинет. На месте военкома под портретом министра обороны сидит элегантный молодой человек в бежевом костюме-тройке. Сам полковник сидит сбоку за столом совещаний. «Вот тут товарищ из КГБ хотел бы побеседовать, – говорит военком. – Не буду мешать», – встает и выходит из своего кабинета, точно бедный родственник. Я приуныл. Во рту появился привкус, будто перед тем, как войти, я тщательно разжевал окурок, поднятый из лужи на автобусной остановке. «Приветствую вас, – последовало вполне мужское рукопожатие. – Меня зовут Андрей. Нас заинтересовали ваши многочисленные знакомства с иностранцами. И с иностранками», – почти неуловимо, но достаточно многозначительно и похабно ухмыльнувшись, добавил товарищ Андрей…
Почти год с разной степенью периодичности мы встречались с Андреем (ни фамилии, ни отчества, ни причины того, почему побеседовать со мной он решил в одном из военкоматов, я так и не узнал). Встречались то на бульваре между памятником героям Плевны и станцией метро «Площадь Ногина», то в ГУМе, то на Ленинском проспекте. Разговоры были все больше ни о чем. Он пытался меня прощупать. Примерно так (приходило на ум сравнение), как на деревенских танцах парни щупают девок, а те хихикают и увиливают. Я не хихикал, но тоже увиливал. Однажды товарищ Андрей предложил мне пойти в гостиницу «Орленок» и «войти в контакт» с группой молодых шведов и финнов, приехавших на Дни русской зимы. Я пошел, представился им в фойе журналистом, стал расспрашивать, чувствуя себя чуть ли не Штирлицем, о впечатлениях, мало что понял, потому что говорили они быстро, покраснел, стушевался, хотелось попросить подобно Шурику в «Кавказской пленнице»: «Помедленнее, я записываю!..» Кончилось это разухабистой гонкой на тройках и безудержной пьянкой сперва в ресторане с цыганами, затем в номере гостиницы, где я усердно менял свои деревянные рубли на их свободно конвертируемые кроны и марки, после чего произнес тост, прочитал пару стихотворений, с надрывом исполнил под гитару «Охоту на волков» Высоцкого и увез на такси к себе домой некрасивую жидковолосую руководительницу группы с 42-м размером ноги – «для более глубокой разработки». Сам я не помнил, что ей говорил, должно быть, как принято было на интеллигентских столичных кухнях, крыл почем зря Ленина и тоталитарную систему, хвалил Солженицына и Сахарова, – так вкратце изложил мне суть моих выступлений Андрей. Я пытался оправдываться: мол, для затравки, чтобы войти в доверие, расположить к себе врага… Потом, сославшись на головную боль и дрожь в членах, я предложил составить мне компанию в поправке «пошатнувшегося на задании здоровья». Сурово глядя на рубиновые кремлевские звезды (сидели мы в одном из буфетов гостиницы «Россия»), Андрей отказался. С пожеланием «Даст Бог – не последняя!» я махнул стакан теплой водки. Выдохнул. Занюхал, как мужики у нас на Волге, спичечным коробком. Отметил, что хорошо пошла. Заел бутербродом с прогорклым маслом и высохшим искореженным кусочком сыра. Больше товарищ Андрей мне не звонил. Через много лет, когда оформлялся в круиз по Средиземноморью, в выездной комиссии ЦК КПСС на Старой площади сообщили, что та финка (с 42-м размером ноги) оказалась ярой коммунисткой и написала в КГБ подробный отчет о проделанной мною работе.
Еще бы столь морально неустойчивого гражданина пустили в капстраны! Да одна Мину, коммунистка-троцкистка из Доминиканской республики (в которой во время нашего бурного романа в Гаване, где я проходил стажировку, все же торжествовала и природная, видимо, склонность к любви, воспетой на острове Лесбос еще фиалкокудрой Сапфо), чего стоила!..
«…А что же ты хотел, дружочек? – шептала художница Наталья Аникина, когда мы, опустошенные, лежали, слушая завывания в печной трубе; вскоре после моего возвращения со стажировки на Кубе у нас с ней вспыхнул, как сухие березовые дрова, роман, и мы, умчавшись, по ее выражению, в леса, в заснеженную сказку, ходили на лыжах по Волге, катались с крутых берегов, а вечером пили водку, ели картошку с селедкой, читали стихи и занимались тем, чем занималось бы подавляющее большинство городских мужчин и женщин, оказавшись наедине в заметенной снегами деревенской избе. – Судя по твоим рассказам, тебя вообще никуда не должны были пустить. Это я тебе как дочь чрезвычайного и полномочного посла говорю…»
Мы были с ней соседями по подъезду. Они переехали в квартиру на восьмом этаже, где до этого проживал знаменитый писатель, лауреат, главный редактор «Литературной газеты» А.Б. Чаковский. При переезде мебель и скарб их домашний, выгруженный грузчиками у подъезда, поразил своей явной забугорностью. И сами они, мать и дочь Аникины, были красоты и стати какой-то не здешней, не нашей. Не совковой. Особенно царственная Вера Александровна, улыбавшаяся новым соседям, хотя те в ответ улыбаться желания не выказывали. Сразу поползли по нашему двору слухи, что 4-х комнатную квартиру им дали потому, что это вдова и дочь чрезвычайного и полномочного посла, первого то ли в Латинской Америке, то ли в Австралии и Новой Зеландии, то ли еще где-то. Вот это «где-то» меня, отрока, больше всего и завораживало. Исподтишка я следил за ними. Бывало, шел, шел до самого метро «Университет» или стоянки такси или на Ленинские горы, где они, эти загадочные женщины в фирменных кроссовках и тренировочных костюмах, совершали пробежки… Наш дом находился по соседству с кинотеатром «Прогресс». Часто зрители выходили до окончания сеанса, и тогда боковая дверь оставалась открытой. Мы, мальчишки, наигравшись за кинотеатром в расшибалочку или буру, накурившись бычков, порой и допив за старшими ребятами портвешок, проникнув через эту массивную черную железную дверь и штору, в которой всегда запутывались, в зрительный зал, пусть не с начала, но посмотрели таким образом многие картины «до 16». Например, «Развод по-итальянски» с Софи Лорен; заветная ложбинка ее умопомрачительного бюста, которую целовал крупным планом Марчелло Мастрояни, долго не давала потом уснуть… Помню, в мороз, перед Новым годом шло что-то красивое, про любовниц и любовников, то ли франко-итальянское, то ли даже латиноамериканское. Мы «прорвались» через выходную дверь с гардиной и сидели в углу у динамиков, задрав головы к громадному экрану и зажимая уши. И вдруг через «нашу» дверь вошла Вера Александровна – в длинной шубе, с неожиданно распущенными по плечам волосами. Не знаю, что помешало ей купить билет и войти с фасада со всеми зрителями. Должно быть, опоздала к началу сеанса. Она села на свободное кресло с краю на первом ряду. И я, сидевший на полу, оказался у ее ног. На экране мужественные красивые мужчины гоняли на шикарных автомобилях, стреляли из пистолетов и револьверов, били друг другу в квадратные челюсти, обнимали, целовали, даже из ванной выносили на мускулистых руках в одной лишь пене шикарных блондинок, чтобы проделать с ними на бесконечном белоснежном ложе то, из-за чего, собственно, дети до 16 и не допускались. А я сидел и тайком глядел снизу на Веру Александровну. Вдыхая запах ее французских духов. Сидел так близко, что мог протянуть руку и коснуться ее правой ноги в черном чулке и высоком сапоге на шпильке. Я не отводил от нее взгляда, забыв про кино…
И в избе на Волге много лет спустя, под шум сосен, завывание ветра в печной трубе и потрескивание дров не с Натальей мы, как выразилась бы она, создательница воздушных акварелей и ваз, любили друг друга возвышенно, напоенно, вдохновенно и вдохновляющее, отдаваясь целиком, без остатка, и даже не с мамой ее, царственной Верой Александровной в молодости (а была она, судя по фотографиям в Буэнос-Айресе, Сантьяго, Мельбурне, Токио хороша чрезвычайно), а с непостижимой околдовывающей блистательной манящей пацана, хлебнувшего за кинотеатром портвейна «777» и докурившего чью-то обмусоленную «беломорину», Ее Величеством Заграницей.

Но довольно ностальгии по безвозвратно ушедшим 70-м – 80-м.
Итак, я сидел у окна, смотрел на Петровку, покрытую зонтами снующих между блестящими от дождя машинами пешеходов. К дому напротив нынешней городской Думы подъехал шестисотый «Мерседес» с джипом сопровождения, из которого тут же выскочили трое «качков» в куртках. Один забежал в арку, двое бросились открывать дверцы «Мерседеса». Появился плотного сложения рослый мужчина в черном кожаном плаще до пят и широкополой ковбойской шляпе. Потом священник в рясе с огромным крестом, раскачивающимся на цепи на уровне живота. Потом из таинственного нутра шестисотого стали появляться бесконечно длинные дамские ноги на высоченных каблуках – долго, целую вечность. Но, в конце концов, явилась и их обладательница, платиновая блондинка во всем черном, абрис которой показался мне неуловимо знакомым. За ней – точь-в-точь такая же, но брюнетка, в белом. Под прикрытием зыркающих во все стороны охранников четверка скрылась под аркой. Это был, как я потом узнал, бандитский авторитет Сергей Маратович Мамсуров, погоняло – Мансур. Видимо, он приехал тогда освящать свою новую квартиру в доме № 19 на Петровке. По соседству с Центром общественных связей ГУВД и Тверской межрайонной прокуратурой.
Скажу, забегая вперед, что одна из сопровождавших его девиц оказалась той самой Верой с Тверской, а другая станет первой (и последней) фотомоделью журнала «Вояж». Архитектора-дизайнера «Моспроекта», приехавшего в тот день вместе со всеми, Мансур, в сердцах «зарубив» очередной его проект реконструкции квартиры и особенно каминного зала, тоже потом зарубит – а затем расчленит ножовкой и сожжет по частям в злополучном чадящем камине. Впрочем, к нашим заметкам все это имеет разве что косвенное отношение.