Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Прощание с Прагой Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
03.11.2009
Оглавление
Прощание с Прагой
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

ПРОЩАНИЕ С ПРАГОЙ

...И последний день твоей стажировки в Карловом университете будет теплым, ясным. Проститься с городом ты выйдешь в предвечернем свете; Злата Прага будто написана на панорамном холсте кистью мастера Средневековья, владеющего приемом Леонардо – сфумато, – дымкой, скрадывающей противоречие между минутным и вечным.
Солнца уже не будет видно, разве в узких просветах между домами. Но лучи его покроют пленкой черепицы крыш, тронутые прохладно-влажными губами сентября газоны, салатовые и розовые стены домов, лиловые готические башни; брусчатка на улочках и площадях будет казаться полированной каким-то мягким, чувствительным инструментом – чуть ли не человеческими ладонями – и тоже политой подсолнечным маслом; им будет затянуто и темное зеркало Влтавы, по которому много веков неспешно плывут облака, не касаясь скульптур Карлова моста...
Ты пройдешь по набережной, мимо сквера, мимо стоянки машин и свернешь на Парижскую улицу. На правой ее стороне, неподалеку от ювелирного магазина, будет открытое кафе, где ты впервые попробовал темное чешское пиво. Сядешь за крайний, возле заборчика, столик. Знакомый официант, толстощекий, с выпученными глазами, поставит перед тобой высокую кружку. Ты вообразишь себя молодым Хемингуэем в «Ротонде» или в «Клозери де Лила», где столики расставлялись под большими тентами вдоль тротуара; достанешь из кармана блокнот и начнешь писать рассказ «У нас на Волге», третью часть – о старике Афанасьиче. Но мысли будут заняты не Афанасьичем и даже не тем, как ты выглядишь со стороны за блокнотом в парижском кафе, хотя выглядеть будешь, с отросшей за лето русой бородой, довольно похоже. В конце улицы мелькнет светло-бежевое воздушное платье. «Еще одну кружку, – скажешь ты, – и кнедлики, пожалуйста». И она тебя увидит, улыбнется, махнет рукой. Ты поспешно спрячешь блокнот, думая о том, что не встретишь больше девушки с такой фигурой, с такой грудью и талией. И не повторится того, что произошло в ГДР, в Дрездене, месяц тому назад. Верней, повторится. Еще много, много раз, как поет Высоцкий. Но уже не то. Она подойдет, купаясь в золотом свете, словно нет на ней платья и никого вокруг нет...
Губы у нее будут накрашены, и она подставит тебе щеку, опускаясь на стул. Пахнет духами и персиковым кремом. Слегка закружится голова.
– Хау а ю? – спросит она.
– Уэл, уот эбаут ю? – ответишь ты тихо и грустно, потому что ни слова не знаешь на ее немецком; английский тебе покажется пустым, холодным. Захочешь еще что-то добавить, но молча положишь на стол спички, неловко возьмешь ее руку и поцелуешь, смутившись.
Она будет долго и внимательно тебя разглядывать. Ты снова почувствуешь себя мальчиком перед взрослой, красивой женщиной – учительницей или врачом. Официант – так же было и тогда, в первый вечер в Праге, – выручит, ловким реверансом метнув между вами две запотевшие кружки холодного пива и тарелку дымящихся душистых кнедликов. И она, как всегда, станет уверять, больше губами, чем голосом, что есть совсем не хочет, что уже обедала у знакомых и что выпьет лишь немного пива...
Вы познакомились в Дрездене, куда ты со своей студенческой группой приехал из Берлина, все еще ликуя, что находишься в ГДР, а потом три недели проведешь в Чехословакии. На Театральной площади ты просто подошел и заговорил с ней, привлеченный всем ее обликом, но особенно бюстом, ничем не стесненным под полупрозрачной блузкой. Она сказала, что сама из Ростока, учится на доктора, в Дрезден приехала, чтобы посмотреть на «Сикстинскую мадонну» и на то место, где была убита бомбой бабушка, ожидавшая второго ребенка после ее, Эльке, мамы, родившейся в день начала Второй мировой войны.
Часы на разрушенной стене показывали десять минут девятого, на твоих часах было столько же, но через секунду твои показывали уже одиннадцать минут, а на башне стрелки не шевельнулись, потому что навсегда остановились во время бомбардировки Дрездена в феврале сорок пятого. На Кафедральном соборе виднелась выцветшая надпись по-русски: «Замок проверен, мин нет» и на цоколе у входа в Цвингер, Дрезденскую галерею, было нацарапано: «Музей проверен. Мин нет. Проверял Ханутин». В неподвижной воде фонтанов отражались колонны, стойки балюстрад, скульптуры. Лишь камушки сухо похрустывали под ногами и где-то в городе кого-то звал женский голос, больше – ни звука.
«Расскажи про свою бабушку», – попросил ты. «Мне все говорят, что я – копия она. На маму я совсем не похожа. Интересно, да?» – «Интересно. А твои братья, сестры?» – «Я одна в семье. И мама в шесть лет осталась одна. А бабушка могла бы много детей родить. Когда мама была грудной, бабушка еще троих кормила грудью, соседских. И еще оставалось молоко, представляешь?» – «Не представляю». – «А мой дед был из России. Офицер. Его потом во французском Сопротивлении убили. А может быть, и в Русской освободительной армии Власова. Они с бабушкой почти не жили. Только ты в Москве никому не говори, ладно?» – «Почему?» – «Потому что наши штази – ну, как ваши чекисты из КГБ – могут не знать, хотя вряд ли». – «А мне, первому попавшемуся, ты сообщаешь?» «Потому что ты русский. Тебе «Сикстинская» нравится?» – вдруг спросила Эльке, взяв тебя за руку крупной сильной рукой. «Как сказать…» – ты нашел глазами окно, за которым сто семнадцатый зал, где картина Рафаэля. «Так и скажи», – улыбнулась она, и улыбка смягчила, женственно округлила ее лицо, на правой щеке появилась ямочка. «Я плохо знаю английский, но само слово это – «лайк», «нравится» – странное какое-то по отношению к Рафаэлю, к «Сикстинской». Ты не находишь?» – «Мне она не очень нравится. Во-первых, потому что нравится всем остальным. А во-вторых, очень уж она у него слащавая. В жизни не может быть таких лиц. И потом… Я понимаю, на руках у нее будущий Спаситель, она отдает его людям, чтобы страданиями своими он спас их… И что? Кололи, резали, душили, жгли, четвертовали! Через двадцать веков вот здесь, на этом самом месте бомбили, убивали мирных людей, мою беременную бабушку – а он так никому и не помог!» – «Да…– пробормотал ты по-русски, чтоб она не поняла. – А концлагеря, а газовые камеры, а дамские сумочки из кожи заключенных…» «Что ты там говоришь?» – она улыбнулась, и ты улыбнулся в ответ. «Ты красивая». «Я тебе нравлюсь? Говорят, у меня такие же, как у бабушки, волосы и грудь. Пошли туда», – она обняла тебя за талию, свою руку ты положил на ее локоть сверху.
Спустились из Цвингера, свернули в темный, кривой переулок, вымощенный брусчаткой, и переулок вывел на крохотную мертвую площадь, где дома были не тронуты со времен налета союзнической авиации: в стенах зияли пробоины, виднелись груды кирпичей, щебня, обломков перекрытий и крыш. Посреди площади вы остановились, не зная, куда идти, – всюду были завалы. «Больше всего на свете не люблю возвращаться той же дорогой», – сказала она, взяла тебя за руку и повлекла к проходу между остовами зданий: кисть у нее была властная. Вы вскарабкались на гору штукатурки, черепицы и оттуда влезли в окно, потом спустились по какому-то подобию лестницы на первый этаж, пошли по длинному коридору, свернули налево, направо, уперлись в стену, вернулись, и когда близки уже были к отчаянию, оказались в маленькой церквушке. Там было темно, но свет то ли уличного фонаря, то ли луны проникал сквозь витражи наверху, в стрельчатые, узенькие, как бойницы, окна. Под землей, а может быть, под куполом играл орган. Чуть погодя незаметно стали отделяться голоса. У стены белела скульптура Богоматери с Иисусом, снятым с креста. Он лежал у нее в ногах с разбитой головой и с зияющей в сердце раной. На беломраморном престоле была надпись, ты прочитал ее, осветив зажженной спичкой: «Я увидел под жертвенником души убиенных». И чуть выше на стене на нескольких языках: «Имея веру в существование вечной жизни, в дни поминовения усопших молящиеся приходят к этому престолу, чтобы возвещать смерть Господню и славить Его Святое Воскресение».
Вы стояли и слушали хор мальчиков. Хор сменялся речитативом, арией с хором, переливался в хорал. Вы слушали, и время замирало, как на часах площади, и все уходило, таяло в темноте за алтарем, но оставались эти божественной чистоты голоса, и вдруг ухнула разорвавшаяся бомба, промчался над куполом один бомбардировщик, другой, рванула фугасная бомба совсем рядом, зажигательная, и уже виден сквозь плавящееся стекло огненный ураган, рушатся дома, всюду разбросаны короткие обуглившиеся бревна, это не бревна, а люди, попавшие под огонь, огонь движется стеной, от него нет спасения, вы обречены, как те сто тридцать пять тысяч в ту апокалипсическую ночь на тринадцатое февраля, лицо ее совсем близко, совсем близко ее изломанные в паническом шепоте губы: «Мне страшно, страшно, страшно», и она припадает к тебе и ты припадаешь к ней, к ее губам, к ее груди, чтобы спастись… И исчезает огонь, обрывается вой, рев тяжелых бомбардировщиков, – словно очнулись вы от кошмарного сна. «Сумасшедшие, – виновато и беззащитно улыбнулась немка, высвобождаясь из твоих объятий. – Пойдем отсюда!» На улице, остановившись и оперевшись на твою руку, она рассмеялась: «Если бы мне днем сказали, что в каком-то церковном подвале в руинах я буду трахаться, как сумасшедшая, с русским… Господи, хорошо, что у меня джинсы черные». – «Так ты была… девочкой?»
– «Это мои проблемы, – ответила она вдруг по-немецки холодно. – Я сама хотела этого».


Последнее обновление ( 14.11.2009 )
 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков