Страница 1 из 5
БЫЛ ОДИН СТАРИЧОК В КОЛОРАДО... ...Второй раз их высадили в Джанкое. Моросил мелкий дождь. Они стояли на платформе и мрачно смотрели в рассветную мглу, где утонули красные огни последнего вагона. По небу плыли рваные темные клочья. Пахло гнилыми фруктами в мокрой мешковине. Они вошли в здание вокзала и опустились на скамейку. – Был один старикашка в Ред-Дире, меньше – мамы на свет не родили; пока как-то щенок не стянул в уголок и не съел старикашку в Ред-Дире, – надтреснуто пробасил Костя Баринов, откинул на спину сальные пряди волос и внимательно оглядел Максима, потом Сережу Гусарова. – Мои милые грустные старикашки, я вижу, совсем приуныли. Лимерик-то гениальный? Максим сидел, засунув руки в карманы джинсов, и пытался вспомнить, что снилось ему перед тем, как растолкали контролеры. По телу бродила голодная тошнота, мокрая рубашка неприятно липла к спине. – Говорил же, что билетов брать вообще не надо, – Костя широко зевнул, показав желтизну прокуренных зубов, и скрестил неимоверно длинные, тощие, словно из проволоки, ноги. – С одной плацкартой на троих мы выглядели пошлыми инсургентами. И поступили с нами правильно. – А лысому ты что доказывал в вагоне? – Я доказывал, что мне ничего не стоит задавить его интеллектом. Но скучно. Сказал, что пожалуюсь в комиссию ОНН. Хорошо, что куртежник мой, «левис», выдержал. По шву только... Чуваки, ор лайт все! – Молодой человек, ол райт, – мягко улыбнувшись в седую бородку, поправил его сидевший сзади старичок в соломенной шляпе. Костя повернулся и долго изучал старичка. – Мичурин! – Трагически надрывный Костин бас был слышен в дальнем конце зала ожидания. – Граждане! Поймите! Не можем мы ждать милостей от природы! Взять их у нее – наша задача! Он был старше Максима и Сережи, учился в четвертой английской школе за универмагом «Москва», перешел в вечернюю, устроился на работу и сам не знал, чьи функции выполняет в военной академии – механика, вахтера или лаборанта, – за это отвечал его дед, отставной генерал. Костя переводил с английского лимерики и вспоминал дождь в Катскиллских горах в день открытия Вудстокского фестиваля рок-музыки, на котором было четыреста тысяч человек. Кости там не было. В день открытия фестиваля на молочной ферме близ Нью-Йорка они с друзьями сидели, взявшись за руки, на пирсе гурзуфской набережной и, раскачиваясь из стороны в сторону, повторяли рефрен «Рок-а-битинг буги», с которого началась эпоха рока: рок, рок, рок, эврибоди, ролл, ролл, ролл, ролл, эврибоди – качайтесь, качайтесь, качайтесь, качайтесь все, катитесь, катитесь, катитесь, катитесь все... Среди «системников» – московских хиппи Калининского, улицы Горького и бульваров – Костя был известен тем, что поздравил Джона Леннона с тридцатилетием; Леннон прислал ему майку со своим изображением и миньон с песнями альбома «Эбби роуд». На обороте он написал своей рукой, что рад будет принять мистера Баринова в своем особняке близ Лондона. Зимой Костя ходил в дедовской кавалерийской шинели до пят, прожженной и простреленной, и в американских пехотных ботинках со шнуровкой, а летом не снимал майку Леннона, на которой под изображением кумира было написано: «Нет, чуваки, красиво жить не запретишь». Терраску сняли на самом верху Гурзуфа – по рублю за койку. Было видно море и Медведь-гору, и слышен был горн из Артека. Выспавшись, часов в одиннадцать утра, они спустились вниз на набережную. Пляжи кишели телами, с лотка продавали персики, и за ними стояла очередь метров в пятьдесят; подальше можно было купить сухой холодный пирожок с рисом и теплое приторное какао. Максим бросил рубашку и джинсы на парапет и пробрался к воде. Его всегда переполнял детский восторг, когда после московской зимы и бесконечной весны вбегал он по пояс, по грудь, замирал с поднятыми руками в расплавленном, покачивающемся золоте, на которое больно смотреть, но глаз отвести нельзя; вдохнув до самого дна легких, опьяненный, нырял и до изнеможения, до чертиков в глазах плыл, плыл под водой между лучами и медузами, плыл и долго потом лежал на спине, глядя в небо... Он помнит, как, очнувшись, увидел метрах в десяти от себя небольшую головку. За ней тянулся длинный русый шлейф волос. Сделав в воде сальто, он высоко выбросил фиолетовую медузу и тоже медленно поплыл к берегу. Девушка была высокой, очень стройной. Выжимая рукой волосы, осторожно ступая по камням – движения ее напоминали жеребенка, – она подошла к пледу, на котором лежала брюнетка с зелеными глазами и не помещающимся в ярко-красном купальнике бюстом; опустилась на корточки и прижала свои мокрые холодные ладоши к горячо лоснящейся тугой спине женщины. Вечером дефилировали по набережной. Заплатанные джинсы – больше в тот год было польских и индийских, но фирменные тоже встречались, – шорты, куртки, кепи из джинсовой ткани с длинными козырьками, жилетки... Мэйк лав нот воо! Лав, сан, мьюзык! Ай фил файн дринкин вайн! Особенное впечатление тем летом на гурзуфцев произвел прыщавый двухметровый парень в длинном джинсовом плаще. Костя Баринов знал его по Саласпилсу – на День защиты детей хиппи Москвы, Ленинграда, Киева собирались в Прибалтике, ездил туда и Костя. Вылинявший плащ его знакомого был затоптан огромными сапогами, босыми окровавленными ступнями, захватан детскими кровавыми ладошками; на спине под изображением Николая Васильевича Гоголя в профиль было написано старославянской вязью: «Скучно на этом свете, господа». Часто он сидел на асфальте набережной с банджо, но никогда не играл. Рядом сидела очень худая рыжая деваха, всегда с цветком в руках, в рваной майке, с грязными большими ногами. – В день, когда британские солдаты расстреляли студентов Кента и Джексона, после того, как девушки вложили в стволы их карабинов красные гвоздики, – объяснил Костя Максиму и Сереже, – эти славные чуваки дали обет не заниматься ничем иным, кроме любви, не мыться и молчать. – А Гоголь при чем? – спросил Максим. – Любят, наверное, этого писателя, – сказал Костя. – А вы говорите – купаться. Несколько дней он искал ее на пляже, на набережной, в очереди за персиками... И когда уже был уверен, что она уехала, увидел вдруг за столиком кафе в Ялте. Рядом сидела и кинематографически яркая зеленоглазая брюнетка в обтягивающем кремовом платье и широкополой шляпе. С ними был мужчина лет пятидесяти, седой, с аккуратно стриженным затылком и крепкими квадратными ушами, похожий на кого-то из актеров. Они доедали мороженое и собирались уходить. Костя рассуждал о «Гостинице неудачников» Элвиса Пресли, о том, почему Джон Леннон так и не нашел общего языка с вождями хиппи Эбби Хофманом и Джерри Рубином, которые не согласились украсить будущие баррикады цветами, о трансцендентальной любви в поэзии Гомера и Аллена Гринзберга... – Кость, лимерик, а, – перебил его Максим. – Был один старичок из Лагаша, – натужно забасил Костя, – он питался овсяною кашей, чтоб была она пышной, приправлял ее мышкой, и крепчал старичок из Лагаша. Гениально? – Гениа-а!... – фальшиво вскрикнул Максим и осекся, торопливо начал протирать глаз пальцем. Из-под тяжелых, густо крашенных ресниц на него внимательно смотрела женщина, – встретившись с ней взглядом, он покраснел, столкнул ложку со стола, чтобы наклониться и поднять... – ...Давайте, – ответила просто девушка, когда Максим, выпив с Костей и Сережей в буфете рислинга, резко подошел и выпалил без подготовки, чтоб не заикнуться и лицо не успела залить предательская краска: «Девушка, давайте познакомимся». Голос у нее был звонким и высоким. Пароходик только отчалил от Ботанического сада, еще не видны были огни «Спутника». С кормы они всматривались в темноту обрывистого берега, как будто там должно быть что-то очень важное. – Меня зовут Катя. – А меня Максим... Вы... отдыхаете в Гурзуфе? – Почему вы думаете, что в Гурзуфе? – улыбнулась Катя, мельком на него взглянув. Максим отвел глаза, вытянул из кармана пачку «Дымка»; прикурить на ветру удалось только с восьмой спички.
|