Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Освобождение Елены Майоровой Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
20.06.2011
Оглавление
Освобождение Елены Майоровой
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8

 
                                                                7
   Бурно, неумеренным принятием на грудь, как тогда именовались возлияния, отмечали мы завершение летней сессии. Начинали разминаться красным из горла прямо на постаменте памятника Ломоносову перед журфаком МГУ, продолжали по традиции в пивной на Пушкинской, мешая пиво с портвейном, или в одном из кафе на Новом Арбате, потом ещё где-нибудь и ещё… Я звонил Елене в общежитие, остроумно представлялся то Арнольдом, то Дормидонтом, то доном Педро, но Елену, наверняка по её просьбе, не подзывали. Звонил в студию – аналогично. Однажды с однокурсником Арутюном Амирханяном мы таки перехватили её у памятника Грибоедову на Чистых прудах, и поначалу она отнеслась к встрече спокойно, даже благосклонно. Спустились в метро, поехали на станцию «Библиотека имени Ленина», она рассказывала что-то смешное о Табакове, об известных актёрах, которых он приводил на «Маугли», о предстоящих гастролях, о своих кинопробах на «Мосфильме»… Но когда вышли, у чугунной ограды дворика факультета журналистики, за которой нас поджидали «с горючим» товарищи, Елена заартачилась, сказала, что пить со мной не пойдёт и вообще. С пьяным упорством я попытался выяснить у неё, красивой (я неустанно любовался ею как бы со стороны и почти непроизвольно пытался показать окружающим, что она, вот такая, со мной), крупной, с басовыми хриплыми обертонами в голосе, с завораживающей лепки руками, как бы и мужскими, но и плавными, чувственными, женскими, всей на этом разрыве, что значит «вообще». Взял её за руки, чтобы затянуть во дворик, но она руки вырвала. Вдвоём со здоровенным Арутюном мы попытались объять её с двух сторон и занести, но Елена отпихнула нас. Я уговаривал, читал, наверное, какие-то стихи, но она уже не слушала и лишь порывалась уйти, твердя, что ей нужно, что её ждут, а со мной пить она не хочет и не станет. Бал самый разгар час-пика, по проспекту Маркса в обе стороны двигались толпы людей, обтекая нас, погрязших в разборке, с обеих сторон, как островок. Я предпринял попытку привлечь её к себе, сказать что-то нежное, но она зашипела, как кошка, и оцарапала меня ногтями, продолжая говорить, что не пойдёт, что ей со мной неинтересно, что я для неё ничто и звать меня никак… Стремительным, глубоким, взасос, поцелуем я вознамерился прервать её гневную тираду. И это было ошибкой. Такой силы удара с левой в ухо я не ожидал и с трудом устоял на ногах. Тут же последовал удар в глаз. Вокруг стал собираться народ, показалось, что начали делать ставки. Заметив в толпе однокурсницу Нину Кочеткову и других, я изобразил на лице нечто вроде голливудской улыбки, мол, во страсть-то какая!, но тут же схлопотал прямой в челюсть и ногой в пах, предельно точный, болезненный, парализующий - её, должно быть, учили драться зэки на Сахалине… Она ушла (какая-то сволочь в толпе ей зааплодировала, что было почему-то самым обидным), я, протрезвевший, ошарашенный, с разбитым в кровь ртом, присел у Ломоносова на лавочку. И вдруг она возникла предо мною, вернувшись – я решил, что всё-таки нокаутировала она меня и теперь мерещится.
 - Больно? – спросила, погладив по голове и глядя с такой невыразимой, материнской жалостью, что я чуть не разрыдался с хохотом. – Бедненький… Прости, я не хотела.
   Она села рядом и молча мы просидели до сумерек. Потом пошли куда-то, говорили о чём-то, целовались, притом она старалась делать это не как обычно,  не как обычно, в духе суровой мужской дружбы, а податливо, по-женски…
   Весь конец июня мы словно разыгрывали, не желая того, не задумываясь над тем, сцены из Достоевского (как и многие русские). Так, по крайней мере, нам сказала цыганка Василиса из ресторана «Поплавок», что размещался на корабле рядом с Домом на набережной, напротив кинотеатра «Ударник» (Василиса принимала участие в цыганской массовке в фильме «Братья Карамазовы»).
 - Очень вы похожи на тех, ребятки, - окутывала она нас сочным маслинным взглядом, демонически улыбаясь, предлагая погадать, но мы отказывались, не желая заглядывать в будущее, живя настоящим. – Вижу огоньки в глазах твоих, - говорила она Елене, - вижу, полыхают, бойся, туши, чтоб не перекинулся огонь он из сердца твоего… Ох, глазищи! Казённого дома бойся, а пуще всех напастей - себя! Быть тебе богатой, знаменитой, если от себя самой убережёшься, красавица!..
   Была у нас бурная ночь – Елена на утро призналась, что верит цыганкам и что ей нагадали в Южно-Сахалинске огонь и жизнь до сорока…
   Я продолжал за ней ухлёстывать: звонил, ждал… Получив в журнале «Огонёк» солидный гонорар за публикации, рублей двести, я несколько раз приглашал Елену после спектаклей поужинать в «Поплавке», послушать цыган. Как же они пели! Никогда больше так напрямую, сразу в душу, выворачивая её наизнанку, не воздействовали на меня цыгане. Помню, в молочном рассвете танцевали мы с Еленой и с цыганами на палубе… И помню, с каким нездешним, древним, месопотамским, сигирийским, кантехондовским трагическим надрывом в глазах и в голосе пела она про побег бродяги с Сахалина, а цыгане на много голосов подпевали под гитарные трели и переливы:                                     
                                             …Шумит, бушует непогода,
                                             Далёк, далёк бродяги путь.
                                             Укрой, тайга его глухая,
                                             Бродяга хочет отдохнуть…
   Останавливались на мосту и на набережной машины, в окнах окрестных домов появлялись заспанные лица. Но никто не возмущался, как обычно, не грозил вызвать милицию. Смотрели, слушали, словно боясь испортить песню. Я даже видел, как поблескивают на глазах слёзы в окнах домов, где ещё жила видавшая сталинские виды московская интеллигенция – так мне казалось. Я и сам слёз удержать не мог.
                                            Там, далеко за тёмным бором,
                                             Оставил родину свою,
                                             Оставил мать свою родную,
                                             Детей, любимую жену.

                                            «Умру, в чужой земле зароют,
                                             Заплачет маменька моя.
                                             Жена найдёт себе другого,
                                             А мать сыночка – никогда».
   Она исчезла, будто растворилась в предутреннем тумане от Москвы-реки, я остался, гулял с цыганами до закрытия «Поплавка», а утром сошёл, покачиваясь, по трапу на берег, избавленный, как буддийский монах, от денег и от себя, но окончательно, бесповоротно влюблённый и совершенно счастливый. Мне даже показалось пошлым быть с таким счастьем на свободе, а не где-нибудь на Сахалине или  на Колыме. И по Каменному мосту побрёл к Кремлю, сверкавшему на рассвете куполами, на Красную площадь – наверное, чтобы дать клятву.
   Я ждал её на следующий вечер, представляя, как вновь придёт она измотанная после репетиций, проб, спектакля, переоденется в мой халат и мои тапочки, которые были ей впору, отправится под душ, потом мы будем пить чай с лимоном, она любила лимоны, могла есть, как апельсины… Но она не пришла ни в тот вечер, ни в следующий… Я звонил, искал, спрашивал о ней… Понимая, что теряю её.
   Потом были военные сборы в лагерях под Ковровым. Жили в палатках, подтягивались на турнике, ели из котелков, бегали с условной боевой выкладкой и занимались всякой ерундой, как казалось тем из нас, кто отслужил в армии. Я писал Елене письма в стихах, она не отвечала, но я почему-то был уверен, что всё у нас будет хорошо, всё получится. Уверен был до такой степени, что с озорной (антисоветской, как потом доложил декану Засурскому начальник военной кафедры, хотя ничего антисоветского не подразумевалось) надписью красным фломастером на спине «Пошли все на хуй, мудаки!» носились мы с другом, тоже «стариком», отслужившим в погранвойсках, Мишей Корчагиным под проливным дождём сломя голову голыми по окрестным лесам, полям и деревням…
   Вернувшись в Москву, я отправился к своей сестре Екатерине на Севастопольский проспект, где гуляла компания художников и поэтов. Позвонили Елене и, как ни странно, дозвонились, она вроде и обрадовалась мне и после недолгих уговоров согласилась взять машину и приехать, предупредив, что не успела высушить голову и не накрашена. Я встретил её на остановке – ей можно было дать лет четырнадцать, в коротком светлом платьице, с распущенными мокрыми волосами, не накрашенная она была прелестна.
 - Я тебя люблю, - сказал я.
 - Неправда, - ответила она, когда поднимались в лифте. – А знаешь, мне никто этого не говорил. Смешно, правда?
 - Очень смешно.
   Каким-то чудным, чисто советским образом в малогабаритной двухкомнатной квартирке типового панельного дома все, а было человек пятнадцать или больше, помещались, занимая при этом активную не только жизненную, но и пространственную позицию: смеялись, размахивали руками, выясняли отношения, спорили о политике и искусстве, рассказывали анекдоты, курили, выпивали, читали стихи при свечах. Кто-то попросил Елену почитать из Достоевского, ведь она «так похожа». Она отказалась, её стали уговаривать, и она согласилась прочитать монолог Настасьи Филипповны из «Идиота».
 « - Это, господа, сто тысяч, - сказала Настасья Филипповна, обращаясь ко всем с каким-то лихорадочно-нетерпеливым вызовом, - вот в этой грязной пачке. Давеча вот он закричал, как сумасшедший, что привезёт мне вечером сто тысяч, и я всё ждала его. Это он торговал меня: начал с восемнадцати тысяч, потом вдруг скакнул на сорок, а потом вот и эти сто. Сдержал-таки слово! Фу, какой он бледный!.. Это давеча всё у Ганечки было, - Елена красноречиво кивнула на меня, сидящего на полу у её ног, - я приехала к его мамаше с визитом, в моё будущее семейство, а так его сестра крикнула мне в глаза: “Неужели эту бесстыжую отсюда не выгонят!” – а Ганечке, брату, в лицо плюнула…»
   Елена подняла руку – что-то, висевшее на стене, упало, что-то повалилось на столе. Ей было тесно на этой крохотной шестиметровой кухоньке. Да нет, было очевидным, что ей вообще тесно.
 « …Во сто тысяч меня оценил! – продолжала Елена, почему-то обращаясь ко мне, притом так (нет, она гениальна!), что я на самом деле чувствовал себя Ганечкой. – Ганечка, я вижу, ты на меня до сих пор ещё сердишься? Да неужто ты меня в свою семью ввести хотел? Меня-то, рогожинскую!.. Да неужто же правду про тебя Рогожин сказал, что ты за три целковых на Васильевский остров ползком доползёшь?.. Ну, бесстыдник же ты! Я бесстыжая, а ты того хуже… Да и куда тебе жениться, за тобой за самим ещё няньку нужно!.. Я теперь во хмелю… я гулять хочу!..»
   И тут уж повалилось всё, упал подсвечник, вспыхнула занавеска, чуть не сгорели. Потом ехали куда-то, пили, пели… Она в ту ночь была настоящей Настасьей Филипповной! Посреди разгула пропала – и я обнаружил её на крыше девятиэтажки, куда можно было проникнуть через открытый чердак и слуховое окно. Она стояла на краю у ограждения и смотрела на Москву, чуть приподняв руки, точно крылья. Подкравшись, я её схватил в охапку.
 - Пусти, гад! – кричала она. – Что вы мне все жить не даёте!..
   Когда через много лет (её уже не было на этом свете) вышел многосерийный телевизионный фильм «Идиот» с друзьями Елены, также некогда «птенцами гнезда Табакова» Евгением Мироновым и Владимиром Машковым в ролях князя Мышкина и Рогожина, не только я, наверное, подумал: какая же несправедливость, подлость, что не она, другая артистка сыграла стопроцентно её, Еленину роль! В театре, Ермоловском,  Майорова играла Настасью Филипповну – в спектакле «Бесноватая», но это было в разгар безвременья, когда казалось, само время стало бесноватым (хотя актриса Татьяна Догилева говорила, что никогда не видела Лену такой красивой, как в этом спектакле). Убеждён, Елена не столько чеховская (повторюсь, тесно и неловко ей было, словно на малогабаритной кухне, в чеховских женских образах – «В Москву!.. Работать!..»), не столько грибоедовская, горьковская, толстовская, островская или шекспировская, сколько артистка Достоевского. Будто Фёдор Михайлович и писал своих героинь именно с неё. Это было очевидно с начала, с её первой роли, которую увидела страна, ещё СССР, по телевидению в спектакле «Дядюшкин сон». Казалось, что не Зинаида Афанасьевна произносит реплики устами актрисы, а сама Елена Владимировна, от себя, о себе: «Повторяю, что хочу остаться совершенно свободною в своём решении, и если я вам скажу наконец, что я не согласна, то вы и не должны обвинять меня, что я вас обнадёживала… Послушайте, клянусь вам, что если вы ещё будете меня так мучить и назначать мне разные низкие роли в этой низкой комедии, то я брошу всё и покончу всё разом… Я задохнусь от этого смрада!..» Огромные глаза с надрывом - во весь экран… Не оставляет чувство, что задолго до развязки, ещё «когда пускалась на дебют», Елена не играла роли, как актрисы. Она зачитывала себе приговор.
   Сама она говорила: «Я Гоголя люблю». Но мечтала сыграть Медею. Я соглашался с тем, что наряду с достоевщиной и некие, довольно явственные отзвуки и отблески древнегреческой трагедии в ней имеют место (потом она это доказала миру в спектакле «Орестея») и цитировал лорда Байрона: «Я предпочёл бы Медею любой женщине». Медею, добавлял мысленно – в исполнении Елены, любовь к которой накатывала, захлёстывала, и я, захлёбываясь, утопая, инстинктивно начинал искать спасательный круг. Который не преминул замаячить в совсем неожиданной стороне – на Старой площади, в сером мрачном здании ЦК КПСС, где по неизвестным причинам мою фамилию не вычеркнули из списка студентов, отбывающих на долгосрочную стажировку на Кубу, в Гаванский университет.
   Елене я про это не сказал, но она обладала кошачьей интуицией (что явилось одной из важнейших составляющих её как актрисы).
 - У нас пикник на обочине будет, - сообщила она. – Олег Палыч вывозит на культурное мероприятие в подмосковный совхоз. Можно со своими девушками и молодыми людьми. Не желаешь выступить в роли моего молодого человека? Напоследок?
 - Это почему напоследок? – сделал я вид, что не понял.
 - Потому. Мы ведь скоро разъедемся, да? Я в Венгрию на гастроли, ты… не знаю, но тоже куда-то… надолго, - добавила с понимающей и какой-то обрекающей улыбкой. – И всё.
 - Никуда я не собираюсь, - зачем-то соврал я.
   Дни заметно укорачивались, дождило. В куртках, плащах поехали в подшефный совхоз.  По дороге в автобусе хохотали, вспоминая всякие смешные случаи, Вася Мищенко исполнял свои песни под гитару – тогда почти все молодые артисты мечтали о лаврах Высоцкого. Приехали, нас накормили свежими (почти как дома, оценила Елена сметану) совхозными продуктами. Потом в Доме культуры выступал Табаков, рассказывал о своей работе в театре «Современник» и в кино, о студии, о товарищах. Ему задавали вопросы из зала, в частности поинтересовались, по какому принципу он набирает артистов, например, взял Елену Майорову и Андрея Смолякова, игравшего роль Маугли (они выделялись из всей труппы, стоявшей на сцене). Табаков, улыбаясь, развёл руками:
 - За красоту, естественно! – ответил с всегдашней хитринкой.
   Студийцы показывали сцены из спектаклей, читали стихи, пели, танцевали. Принимали здорово, дарили цветы, Елене – больше, чем остальным, рыжая веснушчатая девчонка-библиотекарша выбегала и, должно быть, нарвав на клумбе, возвращалась с охапками роз, георгинов, гладиолусов, пионов, золотых шаров…
 - Вы так похожи на звезду Голливуда! – выкрикнула, просовывая сквозь толпу у сцены для автографа фотографию то ли Любови Орловой, то ли Ирины Мирошниченко. – Я тоже мечтаю стать актрисой!..
   Вечером проходил торжественный ужин, произносились здравицы, артистам наливали, но в присутствии «Лёлика» - Табакова сдерживались. А на обратном пути позволили себе расслабиться («на посошок» дали не только продукты, что было тогда нормой, но и армянский коньячок). Василий пел под расстроившуюся гитару, мы с Еленой сидели на заднем сидении, обнявшись, как и другие пары, она восхищалась незатейливыми подражательными песнями (она восхищалась всем, что делали товарищи). Автобус был полон цветов.
 - Пахнет, как на кладбище, - сказала она. – А я действительно похожа на американскую актрису?
 - Это первое, на что обратил внимание мой шведский друг у вас в подвале.
 - Второе, - напомнила Елена. – Первой была Флора Боттичелли. Правда, похожа?
 - А для тебя так важно – быть похожей на американку?
 - Нет, не так, но… я, может быть, и есть американка. На четверть. Старуха-соседка рассказывала, что американцы с Аляски приезжали… И учительница по литературе говорила, что я похожа.
 - Такой нет нации – американцы, - сказал я. - Ты это сейчас придумала – про Аляску?
   Она промолчала – а в оконном стекле отражалась типичная звезда Голливуда в профиль. 
   Тот разговор об американцах я вспомнил, когда смотрел через много лет фильм Александра Митты «Затерянный в Сибири», где Елена сыграла женщину, вынужденную жить с начальником лагеря, редкостным негодяем, и влюбляющуюся всем существом своим (как все героини Майоровой) в американца, тоже зэка…
   Она была поистине универсальной артисткой. За свою короткую жизнь она сыграла в десятках спектаклей и кинокартин – в трагедиях, драмах, трагикомедиях, боевиках, детективах, мелодрамах, лирических комедиях, исторических, фантастических, приключенческих фильмах, в фильмах-катастрофах… От лимитчиц и проводниц до жены Моцарта и «Чайки», от сержантов милиции до княгинь, от буфетчиц до королев, от проституток до богинь – и все настолько достоверны, из жизни, что становилось порой страшно (и думалось, не прав ли Андрей Тарковский, говоривший: «Странные вы люди, актёры. И люди ли?..).
 - Она была потрясающей актрисой особого, редкого таланта, – скажет о ней кинорежиссёр Владимир Хотиненко, в картине которого «Макаров» сыграла Елена. – С её необъятным диапазоном ей подвластно было всё от драмы до комедии. Мы дружили, мы радовались каждой нашей встрече. Многие говорили о том, что она была сложным человеком. Я этого не почувствовал, но с другой стороны среди больших талантов не встречается простых людей. Работать с ней, снимать её – это было счастье, музыкальное счастье на самом деле. И работу с ней я бы сравнил с игрой на скрипке, которая сама по себе звучит божественно. Лена могла играть во всех регистрах – от крика до шёпота. Она удивительно чувствовала природу кино и не просто понимала свою героиню, её понимание было за пределами роли…
   Всемирно знаменитый режиссёр Петер Штайн был с первого взгляда сражён и покорён красотой Елены. Он пригласил её на роль Афины в своём спектакле «Орестея», где Майорова сыграла с Татьяной Догилевой и Евгением Мироновым. За два с половиной года с этим спектаклем объездили весь мир.
 - Она была невероятно хороша собой, - вспоминала Догилева. - И очень нравилась Штайну. Спектакль «Орестея» по-разному принимался за границей, это не было триумфальное шествие. Но всегда отмечали блистательную Афину - Елену Майорову. Она всегда была вне критики, потому что обладала совершен¬но потрясающим качеством - на сцене становилась невообразимой красавицей, сцена её любила.
   И в Италии, и Японии, и в Греции, и во многих других странах пресса писала, какой невероятной красоты русские привезли актрису, просто по голливудским стандартам. Её сравнивали с голливудской звездой Гретой Гарбо…
 …В Москву с «пикника» вернулись поздно вечером, вновь по дороге разругавшись. Через несколько дней я провожал Елену на первые в её жизни гастроли в Венгрию. И она, и все артисты студии Табакова выглядели на перроне Белорусского вокзала важными, солидными, и диссонансом ворвался в группу отъезжающих запыхавшийся сын Олега Павловича, Антошка Табаков, прибежавший что-то передать в дорогу, с криком: «Мама, где моя мама?» В глазах Елены, стоявшей, прислонясь к дверце, за спиной проводницы в тамбуре, из поезда, тронувшегося в сторону запада, я прочитал примерно этот же вопрос, устремлённый далеко на восток, на Сахалин, через всю необъятную Россию. И, когда стих стук колёс, когда медленно шёл я по перрону к выходу, вспомнились мне пастернаковские, будто Елене посвящённые строки: «Гул затих, я вышел на подмостки, прислонясь к дверному косяку, я ловлю в далёком отголоске, что случится на моём веку…»
   Я тогда решил с ней расстаться – пока не поздно. Было чувство, что она утаскивает меня куда-то, где ни я сам, ни близкие мои, да и вообще ничто привычное, понятное не властно. Откуда нет возврата.
   Но звонил, звонил, звонил ей в Будапешт.
 - Сумасшедший, - среди ночи шептала она в трубку, боясь не разбудить соседку по гостиничному номеру. – Ты сумасшедший…
   И я умирал от любви и печали.



Последнее обновление ( 21.06.2011 )
 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков