Страница 6 из 8 6 Не узнавая себя, теряя покой и сон, я с изумлением отдавал себе отчёт в том, что всем существом, «всеми фибрами своей души», влюбляюсь в эту сахалинскую девчонку, в эту вчерашнюю пэтэушницу-лимитчицу, в эту любительницу кошек, в эту взбалмошную актёрку. После Питера с заездом на мою малую родину на Волге возникло ощущение, что я давно, всегда знаю Елену и в неё влюблён. И что нас просто развела жизнь на десятилетия, а вот теперь свела, потому что иначе и быть не могло, мы рождены друг для друга. Однажды, под конец летней сессии, я два с лишним часа прождал её в скверике перед ГИТИСом, знакомые говорили, что она где-то тут, что-то досдаёт, вот-вот выйдет. Но она в это время была совсем в другом месте - на съёмках эпизода мелодрамы «Вам и не снилось», своего первого фильма, где играла эпизодическую роль Зои, соседки главной героини Кати. Ждал у выхода из табаковского подвала на Чаплыгина после «Маугли», после двух стрел, где она играла Вдову, опять у ГИТИСа… Друзья и подруги меня не узнавали, утверждая, что думали, будто я вовсе любить не способен, тем более «так», некоторые беспокоились о моём душевном здоровье. Все мои мысли были о ней – я ощущал в руке её крупную холодную сильную своевольную кисть, слышал её надтреснуто-хрипловатый голос (была такая модная певица, молодая любовница Сальвадора Дали Аманда Лир с хриплым басом, будто насквозь прокуренным и пропитым, я беспрерывно заводил её пластинки, тем более что и внешне она, худая и высокая, была похожа), видел её глаза, каких ни у кого больше не было и не могло быть, то и дело замечал её в толпе, но оказывалось, что не она… Однажды, поругавшись с тогдашним главным режиссёром нашего Студенческого театра МГУ (в котором все студенческие годы играл главные роли в том числе и с Фимой Шифриным, студентом эстрадно-циркового училища) Романом Григорьевичем Виктюком, заявив вдруг, что ненавижу самодеятельность, я ушёл из театра (навсегда, как показала жизнь). По этому поводу напившись с друзьями-однокашниками Юрой Нечаевым и Мишей Аристовым в «Яме» на Пушкинской, я ринулся на Трифоновскую и вломился в общежитие ГИТИСа. Я искал её всюду, заглядывал не только в платяные шкафы, но и под графины на столах, что-то круша, к кому-то приставая с откровениями, но все запирались и отказывались принимать. Принял меня, болезного, виртуозно нацепив наручники, наряд милиции, который тоже меня не понял, и ночевал я в «обезьяннике» у Рижского вокзала, читая привокзальным алкашам и проституткам Есенина, любимого поэта отца Елены. И всё-таки я её дождался, перехватил у ворот ГИТИСа, где она стояла с высокими басовитыми фактурными без пяти минут актёрами, потом целовалась с ними на прощанье, а потом, придерживая сумку на плече, как ни в чём не бывало подошла ко мне. - Привет, - сказала, улыбаясь. – А я тебя из окна видела. - Целуемся? – глупо осклабился я. - У вас в Москве принято целоваться, - пояснила она. – Особенно на театре, как модно говорить. А ты ревнуешь что ли? – удивилась искренне, будто с ней по крайней мере два десятка мужиков перебывало с тех пор как мы не виделись и ревновать абсурдно. (Не виделись мы три дня – с ней, как никогда ни с кем я чувствовал, что время действительно способно сжиматься и растягиваться, притом до бесконечности, до полного отчаяния.) – Правда, ревнуешь? – уточнила она, вроде бы подставляя щёку – и я понял, неловко, смазано чмокнув в скулу, что без неё жизнь бессмысленна. – Что будем делать? - К Илье Сергеевичу Глазунову пойдём в гости, – брякнул я, чтобы её зацепить, как рыбину, готовую в любой момент сорваться и уйти на глубину. - А ты знаком с Глазуновым? – недоверчиво, но зацепилась Елена. - Знаком. У него вот здесь мастерская, на Калашном, - показал я на двухэтажную башню серого, досталинской ещё поры бывшего здания Моссельпрома, в двух шагах от ГИТИСа, у Дома журналистов. - Врёшь… - Падла буду, - ответил я чисто по-сахалински. – Да нет, серьёзно, мой отец с ним дружен. Пошли. - Вот так вот, в джинсах, в майке? С ума сошёл? - Пошли, говорю. Тем более что ты похожа на героинь Достоевского в его иллюстрациях – Неточку Незванову, Настеньку из «Белых ночей», Полину из «Игрока», а с «Кроткой» так просто одно лицо, одни глаза. У тебя вообще глаза глазуновские. - Туфтология… А Настасья Филипповна? – спросила. – Что, просто так возьмём с тобой и пойдём? К Илье Глазунову? Который королей и Брежнева рисует? Прошлым летом у Глазунова была выставка в Манеже и очереди из многих тысяч человек образовывали кольца вокруг Центрального выставочного зала, ехали со всей страны. Очередь занимали с вечера, составляли списки, только что костры не жгли по ночам в Александровском саду у кремлёвских стен. - Пойдём, мне фотографию его надо сделать для «Огонька», поможешь, а? - А я пробовала снимать, - идея её вдохновила – я потом понял, что её всегда вдохновляло всё то, что было впервые. – У меня получалось, директриса школы меня даже отметила. - Какой же тогда может быть разговор! Я позвонил из телефона-автомата. Трубку взяла жена, Нина Александровна Виноградова-Бенуа, позвала Илью Сергеевича, я спросил, можно ли зайти к нему с одной будущей великой русской актрисой, он, как всегда приветливо, ответил, что не можно, а должно, тем более с русской актрисой. Уловив нечто в его интонации, представив и самого Илью Сергеевича, и атмосферу мастерской-музея, где среди картин, гобеленов, икон, роскошной церковной утвари он некоторое время назад познакомил меня с Ириной Алфёровой, тогда тоже студенткой театрального, сыгравшей свою первую роль – Даши в телесериале «Хождение по мукам» и почему-то протиравшую теперь оклады икон, знакомил с другими актрисами, манекенщицами, дочками послов, не говоря уж о натурщицах, всегда первоклассных и обнажённых, естественно, - я замешкался, взглянув на Елену глазами Глазунова. Малодушно предложил лучше в Домжуре выпить по бокалу доброго вина или чего покрепче. Но Елена настроилась и, будто дымчато-саврасая красивая кобылица закусила удила и била копытом. На лязгающем лифте поднялись на последний этаж. Я позвонил. Открыл сам художник земли русской, в модных итальянских туфлях, голубом, под цвет глаз, английском костюме, с французским галстуком, благоухающий французским парфюмом, курящий «Marlboro». Больше похожий не на художника в общепринятом представлении (заросшего, немытого, нечесаного, перемазанного краской), а на дипломата или даже на голливудского киногероя. По взгляду, которым он вперился в Елену, я понял, что опасался я почвенника (как тогда называли критики русских писателей и художников) не беспочвенно. - Глазунов, - представился он, профессионально, сноровисто обнажая её взглядом, будто бы даже ставя в нужную ему для работы позу. – Иконописное лицо! – констатировал, проводя нас в залу, где размещалась на весь мир нашумевшая картина «Мистерия XX века», и куда-то исчез, словно испарился, но уже издалека донеслось его: - Будем действовать, Леночка! Если бы это была не Майорова Елена, я бы почти не сомневался: предложи этот блистательный, фирменный, победоносный Глазунов позировать голой или, не теряя времени, сразу проследовать в верхнюю опочивальню, обустроенную для «вдохновения» - пошла бы. Впрочем, не предложил – отвлёк телефонный звонок «оттуда», как печально и многозначительно кивнув на рубиновые кремлёвские звёзды в окне, пояснила Нина Александровна, и высокопоставленные посетители. Но Глазунов, то и дело переставляя пластинки с классикой – Вивальди, Шуберт, Бах, Чайковский (в каждой комнате стояли стереокомбайны, звучала классическая музыка – «беспрерывное общение с прекрасным», повторял он), отвечая на телефонные звонки, что-то подрисовывая, кидая мазки на картины, как не юная уже женщина, опаздывающая на работу, впопыхах красится, обсуждая с ходоками восстановление храма, с представителями какого-то фонда – издание альбома святынь, позируя зарубежному фотографу, ругая супостатов, и нас не забывал, твердя, чтобы мы ни в коем случае не уходили, он вот-вот освободиться и весь будет в нашем распоряжении. Мы разглядывали «Мистерию»: Ленин с колючей проволокой через весь земной шар, Сталин в гробу на крови, Солженицын с зеркалом, Эйнштейн с высунутым языком, Хемингуэй с обглоданным скелетом рыбы, Толстой, Хрущёв, Столыпин, «Битлз», Свердлов… - А это кто? - интересовалась Елена. – А это?.. - Беда в том, - влетев, как шаровая молния, Илья Сергеевич то ли к нам обращался, то ли продолжал с кем-то разговор на повышенных тонах или выступал перед аудиторией, - что большинство русской интеллигенции рукоплескало «освободительному движению», ниспровергавшему Самодержавие, Православие и Народность, они тоже жаждали крушения исторической России. Моё поколение выросло под кровавым красным знаменем с изображением Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина. «А на Россию, господа хорошие, мне наплевать...» - уверял Ленин, считавший, что пусть погибнут 9/10, но остальные доживут до победы мировой революции! Эти слова когда-то перевернули мою душу! За 450 последних лет мир видел три главные революции, каждая из которых была разрушительнее предыдущих: Английская, Французская и Русская, очень близких друг к другу как ступени лестницы, ведущей к мировой революции. В начале каждой революции всегда говорилось, что она направлена против угнетателей — королей, царей и помещиков, а в результате?! Я уговорил его присесть, потому что к интервью в журнале нужен был статичный портрет, взгляд, направленный в объектив, как велел мне заведующий фотоотделом Дмитрий Бальтерманц. Но Глазунова оказалось не так-то просто поймать в фокус, навести резкость – он весь и всегда был в движении. - Илья Сергеич, ну хоть на миг замрите! - молил я. Он замирал, но выдерживал действительно лишь миг, не давая хоть мало-мальски выстроить кадр. - А можно я попробую, - тихо сказала Елена. - На, попробуй, - протянул я ей «Зенит». – Смотреть сюда, нажимать… - Да знаю я. Она несколько раз щёлкнула. Сверкнул глазуновский глаз, ему понравилось ей позировать: - Вы фотограф? На Западе мои лучшие портреты сделаны фотокорреспондентками, тоже красавицами! А у нас мужчины наводят, наводят, ты ждёшь, ждёшь, лицо каменеет, и когда становишься полным идиотом, бац – вспышка! - А я-то думала, почему они все такие на транспарантах и плакатах, которые по Красной площади на Седьмое ноября проносят, - сказала Елена – и смутилась, будто испугалась сказанного. - Так вот, я убеждён, что Сталин, как и Кромвель, и Наполеон, был одной из марионеток и выдвиженцев могучей всесокрушающей силы с ее многовековым опытом – масонов! – продолжал Глазунов. - Не касаясь тамплиеров, розенкрейцеров и особенно значимой фигуры Вейсгаупта, его последователей Маркса, Ленина и большевиков, не вдаваясь в суть истории Адонирама и «тайны беззакония», утверждаю вместе со многими великими историками, что все европейские революции были подготовлены и осуществлены с железной последовательностью масонскими ложами разных систем обрядов и послушания, деятельность которых, однако, направлялась из единого центра, скрытого от глаз человечества в течение многих веков! Наивно ведь отрицать, что Временное правительство русской февральской революции полностью состояло из масонов. У западных исследователей я читал, что Ленин, Горький, Луначарский, Бухарин и другие были приняты ещё до революции в ложу «Великого Востока» — ту ложу, с которой обычно связывают всех участников так называемой великой Французской революции. Уничтожение крестьянства, садистские пытки и зверства над православным русским духовенством и верующими мирянами - кровь стынет в жилах! Никогда не забуду, как мне рассказывал доктор Дубровский, любимый ученик Бехтерева, отсидевший более четверти века в сталинских лагерях. За принадлежность к дворянскому сословию он ещё при Ленине был вынужден работать простым санитаром «скорой помощи». В декабре 1925 года раздался звонок: «Скорая помощь»? Звонят из «Англетера». Приезжайте срочно. Повесился Сергей Есенин». «И вот, Ильюша, — рассказывал он мне, — я первым вошёл в номер и понял, что это не самоубийство. Следы борьбы говорили о том, что он не хотел расставаться с жизнью». Вы спросите, друзья мои, почему же «прогрессивные» деятели культуры Европы и Америки в довоенные годы захлёбывались от восторга и восхищения деяниями Сталина? Какие имена! Ромен Роллан, Лион Фейхтвангер, Луи Арагон, Андре Жид, Анри Барбюс – выполняя заказ из центра, они сообща создавали образ вождя народов, которому беззаветно преданы счастливые граждане его страны, строители нового социального рая! Гитлер не скрывал от мира, что первейшей задачей считает расширение жизненного пространства для немцев за счёт русских земель, завоёванных иудо-масонским большевистским интернационалом. Именно поэтому весь так называемый прогрессивный мир уповал на Сталина как на избавителя от коричневой чумы и жаждал схватки двух великих государств, понимая, что после неё и Германия, и Россия будут в руинах, потеряв миллионы! В то время как США и Англия отказались принять еврейских беженцев, спасавшихся от фашистского террора, Советский Союз спас от уничтожения два с половиной миллиона евреев! Даже ярый антисталинист, функционер коминтерна троцкист Исаак Дойчер признал, что они таким образом были спасены от нацистских концентрационных лагерей… Об этом еврейская и сионистская печать часто забывает! - это не я, это Исаак свидетельствует… - Вы долго над ней работали? – спросила Елена. - Задумал в Париже в 1968 году, куда я приехал по приглашению Ива Монтана и графа Толстого с целью написания портрета президента де Голля. Париж сотрясала студенческая революция, возводились баррикады, горели костры, вдребезги разлетались витрины, взрывались газовые гранаты. Сидя ночью в парижском кафе недалеко от Сорбонны, я на спичечном коробке сделал эскиз будущей картины. Потом она вышла несколько больших размеров — три на шесть метров. Из-за неё меня хотят выслать из моей страны, итальянский журнал «Оджи» написал о «Мистерии»: «Картина, которую никогда не увидят русские»… - Неужели не увидят? – спросила Елена, слушавшая великого Глазунова так же, «во все глаза», как три дня назад в Новомелково на Волге слушала небритого пьяненького защитника Брестской крепости дядю Лёшу. - Вы очаровательны, Леночка! – воскликнул Глазунов, обнимая её за талию, но вновь куда-то убежал, стуча каблуками, дав слово «освободиться окончательно». И действительно освобождался на несколько мгновений, в которые успевал сделать Елене изысканный, в духе Серебряного века комплимент, порассуждать, цитируя классиков, не только о всемирном масонском заговоре, но и о женской красоте, о сути женщины, ради которой «всё остальное на свете», о том, что великие мыслители, Достоевский в их числе, были убеждены, что женщины делятся на святых и блудниц, третьего не дано. Он усадил Елену в кресло кого-то из императриц, кажется, Анны Иоанновны, купленное некогда по случаю у какого-то блокадника в Ленинграде и отреставрированное, стал прикидывать платья, положение рук, ракурс, освещение… Пройдёт чуть больше года, Елена сыграет в телевизионном спектакле «Дядюшкин сон» Зинаиду и на на её героиню точно таким же липко-расплывающимся, затуманивающимся взглядом будет смотреть Дядюшка в исполнении старейшего народного артиста Марка Прудкина. Я заметил, что когда разница в возрасте между мужчиной и хорошенькой молодой женщиной тридцать лет и более, что-то общее во взгляде, в выражении лица роднит всех представителей сильного пола независимо от вероисповедания, материального состояния и цвета кожи. Потом, с возгласом «Писать, непременно писать вас, Леночка, будем действовать!» Глазунов умчался на белом «Мерседесе» «буквально на секунду» и мы, попрощавшись с утомлённой грустной Ниной Александровной, ушли. Долго медленно брели по Калининскому проспекту – Новому Арбату молча, пребывая под впечатлением. - Ты о чём думаешь? – спросила Елена. - Честно говоря, после Глазунова я ни о чём не думаю, - признался я. – Как после цирка – скакать и кувыркаться хочется. - Да, энергетика сумасшедшая. Он бы мог быть потрясающим актёром. Неужели это правда? Про масонов, блудниц и святых... Я понял, что сделал ошибку, заведя её к Глазунову. Но как убережёшь эту отличницу с октябрятской звёздочкой с кудрявым Лениным в кружке?.. Когда её не стало, некоторые говорили, русскоязычные издания в США кричали, будто Майорова сожгла себя перед мэрией в знак протеста. Ерунда, конечно, какой там знак, какого протеста? Не была бы она тогда актрисой от Бога… Но берусь также и утверждать, что весь этот бурный «селевой» поток информации, обрушившийся на нас в перестройку, с конца 1980-х, переворачивал душу, по выражению Глазунова, мир рушился, внося смуту и раскол в разум, в сознание, в так и оставшееся незащищённым, обнажённым её сердце. Увидев, что очереди в пивной бар «Жигули» почти нет, предложил зайти. Там давали остро дефицитных раков, я взял две порции, но Елена брезгливо разгрызла лишь одну клешню. - Ты чилимов наших не пробовал сахалинских, - сказала. – Я их целый большой пакет в Москву привезла, но по дороге протухли. А «брюшки» с картошечкой, «когда с сольцой её намять» - пальчики оближешь! Пойдём, здесь сидеть как-то после икон, Глазунова… Мимо Щукинского училища (где вскоре должны были начаться приёмные экзамены и где Елена вспомнила, как, с треском провалившись, услышала сетование народной артистки СССР, обращённое к ректору Захаве, что, мол, голова раскалывается от всех этих мнящих себя артистками бездарностей со всего Союза) арбатскими переулками вышли на Садовое кольцо, на светофоре у Пречистинки пересекли его и углубились в Большую Пироговку. Полыхали в предвечернем солнце купола Новодевичьего монастыря. Елена накинула на голову платок, оказавшийся у неё в сумке, похожий на мужской шейный, какие носят поэты и актёры, и вновь меня уколола, точно булавкой, ревность, которую я нещадно отогнал, перекрестившись. Мы вошли в Успенский собор. Шла вечерняя служба. Народу было немного: несколько старушек и стариков, группа интуристов, кажется, немцев, сразу обративших внимание на Елену, купившую три свечи и грациозно прошествовавшую к иконе Божией Матери слева от алтаря. Я тоже купил свечи, обойдя храм по периметру, неслышно приблизился к Елене. Её лицо отражалось в застеклённой иконе и казалось, я готов поклясться, она смотрится в зеркало – это было одно лицо. Толстый красномордый интурист в шортах попробовал её сфотографировать сбоку, но на него зашипели бабули. Елена будто ничего вокруг не слышала. Она смотрела на икону прямо и сосредоточенно. Не мигая. - …Связана пленицами грехопадений, мольбами Твоими разреши, Богоневесто, - улавливал я, напрягая слух, обрывки молитвы. – В нощи мя и во дни сохраняй, борющих враг избавляющи мя. Жизнодателя Бога рождшая, умерщвлена мя страстьми оживи. Яже Свет невечерний рождшая, душу мою ослепшую просвети… Избави мя огня вечнующаго, и червия же злаго, и тартара. Да мя не явиши бесом радование, иже многим грехом повинника. Нова сотвори мя, обетшавшаго нечувственными, Пренепорочная, согрешении… Пресвятая Дево, услыши глас непотребнаго раба Твоего. Струю давай мне слезам, Пречистая, души моея скверну очищающи… Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою… Мы вышли к озеру, в зеркале которого по отражению куполов и башен медленно, томно плавали белые и чёрные лебеди и жирные утки. Елена взяла у меня фотоаппарат и отсняла всю плёнку до конца, выстраивая кадры настолько старательно, что из-под плакучей ивы едва не плюхнулась в воду. Солнце зашло. - Когда фотографируешь, то видишь, что ничего не повторяется, - сказала Елена, присев рядом со мной на лавочку. – Каждое мгновенье – в первый и последний раз. Рядом играли дети. - А меня здесь крестили, - сказал я. – Бабушка… А ты знаешь молитвы? - Откуда! У меня все в коммунизм верили. - Я слышал: связана пленицами грехопадений… - Это я так просто. Ладно, мне пора, Олег Палыч будет репетировать после своего спектакля. - И как его хватает. - Два инфаркта уже было, первый – в двадцать девять лет. Мы в Венгрию скоро на гастроли едем. - А я вроде как в Чехословакию по обмену. Потом, может, на Кубу… - Правда? - Давай поженимся, - сказал я, обнимая её за плечи. Она повернулась и посмотрела мне в глаза – так, что я опешил, будто застукали за чём-то постыдным, греховным, как рукоблудие, притом не где-нибудь, а здесь, под стенами монастыря. - Давай, - сказала она совершенно серьёзно. - Тогда захвати завтра паспорт, подадим заявление в загс. - Захвачу. - Ну, и коль пошла такая пьянка… чего тебе в общаге-то ютиться? Приезжай после репетиции ко мне. - Мы кончим поздно. Она приехала под утро, вместе с восходящим из-за домов на Ленинском проспекте солнцем, сверкающим в подёрнутых тополиным пухом лужицах, и грохотом первых трамваев на Ломоносовском. Обняв её на пороге, я знал, я уже был уверен в том, что никого никогда так не полюблю. А она, отстранившись, сказала: - Поспать бы чуть-чуть. Прошла в мою комнату и рухнула на диван как была, в одежде. Я лёг рядом. И три часа не сводил с неё взгляда. Она была прекрасна во сне, как Мадонна. Проснувшись, сходив в ванную, поставив чайник на плиту, она спросила, почему у нас в квартире так грязно, и принялась убираться. Проснулся мой пятилетний племянник Емелька, она стала с ним играть, читала ему «Снежную королеву», наизусть, что совершенно потрясло мальчика. Обычно насторожено, подозрительно относившийся к чужим людям, к ней Емеля сразу потянулся, даже помогал мыть пол и кафель на кухне. Потом мы завтракали – моя мама, я, Елена, Емеля. И Елена, отвечая на мамины вопросы о театре, ухаживая за всеми, казалось, была счастлива, чувствуя себя в семье. Потом мы поехали в загс, который находился на Ленинском проспекте возле универмага «Москва». На ступенях она остановилась. - Я должна тебе сказать одну вещь. - Какую ещё вещь, гони паспорт! – торопил я. - Нет, подожди, я должна… - Кому и сколько ты должна? Она вдруг полоснула мне по глазах взглядом, точно финкой, и, добежав до открывшихся дверей троллейбуса, скрылась в нём. В растерянности я пребывал до вечера, пока она не приехала после спектакля. Выйдя из ванной в моём полосатом махровом халате, она подошла ко мне, сидевшему за письменным столом, распахнула халат и крепко прижала мою голову к холодному влажному не по-женски упругому, тренированному животу. - Ты хороший, славный… - шептала она в постели, отвечая на мои поцелуи и ласки, но будто не мне, а роль какую-то играла. – Я не хочу тебя обманывать. - А ты не обманывай, - шептал я ей на ушко, предвкушая услышать возбуждающее постельное откровение о чём-нибудь вроде лесбийского или группового секса. – Тебе хорошо с ней… с ними было? - У меня не будет детей, - сказала она. – Никогда. - Почему? – задал я идиотский вопрос. - Потому, - отвечала она, отжимая меня от себя острыми локтями. – Это я тебе хотела сказать там, у загса. Я читала, что современная наука, медицина… ну, в общем, можно искусственно… Я бы очень хотела ребёнка. - Но если искусственно, то от кого? - От тебя, дурак. А теперь пусти, я уйду. - Ты сделала неудачный аборт? Она молчала, глядя в потолок. - От кого-то в своём ПТУ? Или от Никиты Сергеевича Михалкова? Ты ведь, говорят, спала с ним. Это правда? - Да какое твоё собачье дело! – взбеленилась она – и, по-борцовски отшвырнув меня с кровати, натянув джинсы и майку, в ночь. Я догнал её у цирка на проспекте Вернадского, попытался успокоить. - Да какой аборт?! – бросила она мне в лицо. – Если б ты знал, как меня лечили на Сахалине, когда девчонкой была, и от ангин вечных, и от всего – не только керосином заставляли горло полоскать, но какими-то жуткими таблетками, пилюлями пичкали, уколы делали! И, как потом сказали, у меня нарушился гормональный фон. Ты ничего мужского во мне не замечаешь? - Ну, голос, разворот плеч, узкие бёдра, размер ноги… - У меня месячных не бывает, - сказала она. - Но ты мне очень нравишься, Ленка! И потом, многие великие, особенно артисты, музыканты – где-то между полами, сама знаешь… - говорил я уныло. - А я хотела бы быть женщиной, - сказала она с горечью, подняв руку и остановив такси. – Но с тобой не буду. Оставь меня в покое. Больше не звони.
|