Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Нечеловеческая музыка. Повесть Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
15.12.2009
Оглавление
Нечеловеческая музыка. Повесть
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Ладью отцу помогали строить и Лиза, и братья – Петя, Леня, Володя, но больше они дурачились, играли в салочки и в войну, купались и загорали, а старший, Федор, сызмальства замкнутый, сосредоточенный, в трудолюбии и неустанности не уступал отцу. Сверху они покрыли ладью палубным настилом, под которым помещалась «поварня», по бокам обшили досками вгладь, доска к доске, щели проконопатили болотным мохом и пенькой, залили смолой, закрепили деревянными нагелями киль, выточенный Федором по рисунку из книги, поставили штевни и шпангоут... «На кой ляд тебе эта ладья, Иваныч?» – дивились мужики. «А так, – отвечал Коновалов, глядя на излучину Волги, на неспешно катящиеся за холмы, к морю волны. – Пущай будет». Ранним августовским утром, прибежав на Чертово болото смотреть, как ладью будут спускать на воду, мальчишки, и Максим в их числе, с косогора еще увидели двух мужчин в застегнутых пиджаках, расхаживающих вокруг ладьи; на дороге у беседки стоял их «козлик». Пришли Павел Иванович с Федором и Лизой. С косогора можно было лишь гадать, о чем мужчины расспрашивают Коновалова-отца, но ясно было, что тот оправдывается, пытается в чем-то их убедить, мотая головой, размахивая руками, указывая в сторону Кручежа и водохранилища. Заполнив бумагу и велев Коновалову расписаться в ней, мужчины сели в «козлик» и уехали, а Павел Иванович стоял и растерянно глядел то вслед заволакивающейся пылью машине, то на Лизу, сидящую в ладье, готовой к спуску, то на Волгу. Ладью они так и не спустили. До осени Коновалов ходил, ездил, доказывал, что корни липы, которую он притащил с берега водохранилища, были подмыты весенним паводком, что лежала она уже в воде и никакой исторической ценности представлять не могла, а что касается материальной, то при строительстве водохранилища свалено и осталось под водой много тысяч подобных лип, дубов, сосен, елей, не говоря уж об избах и людях, не пожелавших оставить отчие дома и объявленных сумасшедшими... Коновалова оштрафовали, но этим дело не кончилось.
Снова и снова приезжали какие-то комиссии, вызывали Коновалова на место «акта вандализма», бумаги Павел Иванович машинально уже подписывал, со всем соглашаясь – даже с предположением, что кто-то из большевиков, соратников Ильича, скорей всего Опанасенко (в честь которого переименовали Кручеж), работал и отдыхал в тени «варварски уничтоженной в корыстных целях гр. Коноваловым П.И.» липы по дороге из Москвы в революционный Петроград. «Ведь полностью исключить этого факта нельзя, товарищи?» «Полностью нельзя», – кивал Коновалов... А ладью в начале следующего лета сожгли – возможно, проезжие шоферы-дальнобойщики, останавливавшиеся тогда на ночлег напротив Чертова болота, но вероятней, кто-то из своих, местных – больно хороша она была, необычна; придя утром на причал, Павел Иванович увидел вместо ладьи длинное обугленное бревно, трава и песок вокруг были черными от солярки.
Он не пил совсем. Отец Павла Ивановича был старой веры, которую пронес сквозь лагеря, и внушил сыну, что питие есть грех из самых тяжких. На фронте Павел Иванович отдавал товарищам свои сто граммов, держался и после войны – не позволял себе ни на Новый год, ни на Пасху, ни даже на День Победы. Трудно сказать, что его сломило, но после того как Петр и Леонид забили брата, Коновалов-отец стал здорово принимать на грудь; закладывал он уже и до того – Лиза рассказывала Максиму, как отец, немного выпив в чайной, опьянел с непривычки, когда в очередной раз вызвали его на комиссию по поводу исторической липы. «Такой смешной был, наши северные песни пел шепотом... Спрашивал: «Ну что они из-под меня хотят? Что я плохого сделал, доченька?..» Говорил, что если б меня не было, то жить бы ему было незачем. Мать в чайную пришла. Он ей ничего не сказал, но так на нее посмотрел... не забуду того взгляда. И потом уж он все чаще стал пьяным домой приходить. Делал птиц счастья и посылал Тольку к дороге продавать птиц проезжим, а деньги пропивал». Как-то вечером Максим возвращался с рыбалки, держа в руке кукан с подлещиками и окунями. Из-за кустов его окликнули по имени – он подошел. Павел Иванович сидел на траве, по-турецки поджав под себя ноги, рядом стояла бутылка с мутным самогоном, лежали кусок хлеба и надкусанная луковица, вывалянная в песке. «Садись, Максим, посиди, Понимаешь, один никак, – он кивнул на опорожненную почти бутылку. – Не идет. Сейчас мои уж с той стороны прибудут, сено мы там косили. – Он выпил, губы его были распухшими, торчащими, будто приспособившимися для того, чтобы плотно охватывать горлышко бутылки. – Ты как живешь-то – можешь, Максимка? Что-то папку твоего давно не видать. Жив-здоров? Большой он у тебя человек, гордись. Только вот меня никак изобразить не хочет. Ну, будь здоров. – Он допил, бутылку спрятал в мешок. – Эх, Максимка... – Тяжко, хрипло вздохнул, поглядев на Волгу. – Что за жизня такая, а? Мы, Коноваловы, родом откудова? Из краев, где ни татар не было, ни крепостных. Проходили в школе? Ничего такого – жили мои деды, семгу били... Ты семужку-то кушал? А хариуса? А чира? А нельмочку? – Он усмехнулся, поглядев на мой улов. – А здесь – что? Нас триста лет татары гнули, да так и не смогли согнуть. За пятьдесят так нас загнули, что хрен за триста разогнуть! Эх, Максимка. А у тети Зины нашей знаешь, кто отец был? Выдающегося талана музыкант – на всех инструментах играл, даже на ножовке простой и на конском волосе! Пим-пим-бим... па-рара-ри-ра-ра.. ди-рим-пим-пим...» Павел Иванович был пьян, долго не мог подняться, чтобы отойти по нужде, но мигом собрался, едва послышалися с воды скрип уключин, плеск весел, голоса. Пахнуло из-за ив свежескошенным камышом, зачавкал под ногами ил. Сперва на пригорок выбежал друг Толька, за ним вышла тетя Зина и потом... Нет, еще до того, как появилась Лиза, Максим впервые узнал, где у него сердце – он никогда его не чувствовал, а тут сердце забилось, точно окунек в траве. Прежде он много раз видел Лизу – девчонкой, которая играла с мальчишками в лапту и в казаков-разбойников, гоняла на взрослом велосипеде, просунув ногу с ободранной коленкой под раму, ходила по грибы и ягоды и набирала больше всех, разносила дачникам молоко (тогда у Коноваловых было две коровы, одну из них, Белку, кручежские парни на Пасху сожгли, облив бензином, в темноте она носилась по поселку, сам Максим не видел этого, ему рассказывали, и однажды он увидел и услышал во сне горящую, ревущую в пасхальном звоне колоколов Белку) – но в тот вечер на Чертовом, в голубично-клюквенных отблесках заката явилась другая Лиза: я теперь знаю, что из сердца могут быть вытесненными и влечение, и очарованность, и привязанность, и даже любовь, но неизменным, как метр, хранящийся в Севре, остается тот идеал, который родился в сердце, еще незамутненном, – увидев Лизу в венке из кувшинок и лилий, со спутавшимися выгоревшими волосами, разбросанными по плечам и груди, кареглазую, подгоревшую на солнце, в коротеньком, порванном на боку ситцевом платьице, длинноногую, комарами искусанную, Максим поклялся, что будет верен ей до конца дней своих.
Она все шла впереди по метровому снегу, не проваливаясь, яко посуху, и не оставляя следов, и Максим из последних сил брел за ней, стараясь не потерять ее из виду в студеной дымчато-синей тьме. Задубели, омертвели в кирзовых сапогах сбитые на марш-броске до мяса, до кости пальцы, колотил по спине приклад автомата, причиняя тупую боль, ерзал вещмешок и болталась, чуть ли не вонзаясь, как лезвие топора, в ушибленное бедро саперная лопатка, а в глазах, забывших, что такое сон, вспыхивали огни, выжигая, казалось, все до мозга. И когда он упал лицом в снег, понимая, что подняться не сможет, к утру найдут на этом перевале его заледеневший труп, она, услышав последнее, на что хватило у него сил – «мама», остановилась, подошла, легла с ним, укрыв его полушубком, прижав к себе...

 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков