Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Нечеловеческая музыка. Повесть Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
15.12.2009
Оглавление
Нечеловеческая музыка. Повесть
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10

НЕЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ МУЗЫКА. Повесть

Было, есть, будет, было, есть, есть, будет, было – если повторять про себя эти глаголы, сами по себе или как часть составного сказуемого – был на виду, будет счастлива, – то исподволь они станут утрачивать заданный некогда смысл, меняться местами, перемешиваться, и, вполне вероятно, если каждый из глаголов зацепит в мути сознания и подсознания частицу бытия, мечту, пусть осколок мечты или лоскуток воспоминания, почудится, что будет то, что было, а было то, что есть, и придется вновь пережить пережитое, утратить обретаемые еще иллюзии, раскаяться в не содеянном, мечтать о том, что в муках пытался забыть.
Ночь. Мы с Лизой сидим на кухне. Стрекочут настенные часы. Наверху кто-то вышагивает. Шевелится от дыхания из открытой форточки занавеска. Мы сидим и молчим, я смотрю на Лизу, а она смотрит в одну точку на полу. Час назад трое подростков ее чуть не изнасиловали на пустыре – но теперь, кажется, она думает о другом, если вообще о чем-либо думает. Опухла скула, по которой наотмашь ударил ее, вытягивая из машины, длинный в енотовой шапке, запеклась на губах кровь – бог весть, чем бы для нее ночь кончилась, если б не узнал я ее, когда садилась она в такси на Ленинградском проспекте возле аэровокзала (где я купил билет на завтрашний рейс), не поехал бы за ней на частнике и не врубил бы мой водитель дальний свет в тот момент, когда отроки, отпихивая друг друга, взгромождались уже на нее, поваленную в сугроб. «Вы что на меня так глядите, молодой человек? – осведомилась Лиза, когда ехали по Садовому в сторону моего дома. – Где-то я вас видела. В кинотеатре?». – «Нет, – ответил я, отворачиваясь от перегарного ее дыхания. – Не в кинотеатре. В Светловодове». – «Максим?..» Гудит, дрожа, холодильник. Ухает и чавкает водопровод. Прижав подушку к животу, Лиза разглядывает матрешек, расставленных на полке, березовые туески, подсвечник, вырезанный из корня. «А где птица счастья?» – «В комнате». – «Не улетела?» – «Сейчас принесу». – «Не хочу ее видеть. Выпить у тебя нету?» – «Нету. Много ты сегодня?» – «Не знаю». – «С кем?» – «Тебя колышет? Опять ты встреваешь во все. Лекцию еще прочти. Или в газете опять напиши о том, как в Светловодове вся семья Коноваловых спилась. Пошел ты...» – «Лиза!» – «Что – Лиза? Скоты! Зачем ты меня приволок? Трахать? А может, я с теми хотела, с молоденькими? А?» «Моя мил-ка сексоманка, – поет она надсадным хрипом, – и покло-о-нница минета, все на-роды осуж-дают ге-нера-а-ла Пи-но-че-та». Отворачивается с подушкой к окну, за которым флюоресцирует в лиловом небе какой-то лозунг, лишенный половины букв и смысла. Я смотрю на Лизу, стараясь вообразить ту, о которой мечтал, стараясь вспомнить, но пустота в памяти, постепенно, против воли заполняющаяся черт знает чем: то наползает из тропической черноты волна и расшибается о камни, и шипит, пузырится пена, поблескивают тонкие мокрые лодыжки, стекают с платья струи на теплый песок, то ветер катает стаканчики из-под кока-колы по брусчатке чужой площади и стук каблуков умирает в средневековом проулке, то застит все оглушительный серебряный ливень, сшибая с ветвей фломбаянты и кокосовые орехи, которые раскалываются об асфальт, и солоноватые губы, что-то шепчущие не по-русски, приникают к губам... Я смотрю на Лизу, а она смотрит в московскую ночь, проколотую редкими огнями.
Я что-то хочу ей сказать, чувствуя, что непременно надо сказать, но слова кажутся плоскими, холодными, как стружки, вмерзшие в лед; хочу взять ее за руки, опуститься на колени и глядеть в глаза, прося прощения, исповедуясь, но включаю приемник и, будто главное от этого зависит, вслушиваюсь в передаваемый по «Маяку» прогноз погоды в Мельбурне и в Монтевидео, на Аляске и на Флориане, а затем переключаю на третью программу и с середины слушаю сонату – «Аппассионату» Бетховена, фа-минор, нечеловеческую, как обозначил ее автор октябрьского (1917 года) переворота, музыку, которую много лет спустя будет по нотам играть в клубе прядильной фабрики Кручежа русоголовый мальчик, не справляясь порой крохотными своими ручонками с клавишами, торопясь там, где, по общему мнению, должна быть настороженность ожидания, останавливаясь в разгар трели и непрерывных пассажей, символизирующих разбушевавшуюся стихию, – но почудится тебе, что так и звучала соната в первый раз, когда никто ее еще не слышал, кроме утратившего слух гения. «Таскала она его, таскала, – послышится с заднего ряда шепот, – три года, как школа музыкальная у нас открылась – летом на коляске, ходить-то он не может, с парализованными ножками родился, а зимой – на санках, хоть метель, хоть мороз лютый, закутает она его, запеленает, одни глазки – и тащит...»
«Максим, – говорит Лиза, – ты помнишь...» – «Помню». – «Что ты можешь помнить? Скажи, ну что мне делать? Я должна его найти, понимаешь?» – «А кто он? Где он?» – «Я не знаю». – «Ты не знаешь, кто отец? А почему ты в Москве? На аэровокзале что ты делала?» – «Мне все равно. Я устала». – «Поспи». – «Нет, пойду». – «Куда?» – «Искать его. Я должна найти, понимаешь!» – «Не кричи. Таблетку дать какую-нибудь успокаивающую?» – «Мне сказали – вредно». – «Бормотуху врач тебе прописал?» – «А тебе какое дело? Кто ты мне? Кум, сват? Отстань ты от меня. Все отстаньте!» Она встает, кладет подушку, выходит из кухни, задев бедром угол стола и браслетом – стекло двери. В прихожей, превозмогая вдруг нахлынувшую неприязнь, я хочу ей помочь, но она выхватывает пальто, на третью пуговицу пальто не застегивается, и Лиза в сердцах отрывает ее. «Не сходи с ума», – говорю. «Ничего ты не понимаешь, мальчик». Выхожу за ней в слякоть, хмарь безлюдной улицы. «Я в общежитие поеду», – говорит она. «Опять?» – «В другое. Мне сказали, он сегодня там». – «Кто?» Она не отвечает. Беру ее под руку, чтобы не поскользнулась, идем к проспекту, обходя лужи с крошевом льда, такси поймать не удается, но успеваем на метро, садимся в пустом вагоне, смотрим на отражение в противоположном окне, я вижу: лицо Лизы искажается в подобии улыбки, довольно жуткой. «Ты знаешь, что я вспомнила? Как ты не узнал меня в клубе, когда со своей девушкой приезжал в Светловодово. И как ночью пришел. Она красивая была, Ириной ее звали, да?» «Станция «Спортивная», – объявляет диктор металлическим голосом. – Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Фрунзенская».
Когда она вошла в избу, приехав из Москвы с тяжеленными сумками на электричке и в битком набитом автобусе, он прикинулся спящим и думал, борясь с похмельной тревогой, – уж не черт ли это, явившийся Ивану Карамазову, не Воланд ли, и что он, Максим Горычев, студент-гуманитарий, ничего общего с героями классиков не имеет, ибо живет разумом, рацио, разжиженным душевной мутной ленью, своих страданий нет, а до чужих дела ему не было и, что самое тоскливое, не будет, так как давно он уже об этом думает, мучается даже вроде бы, а стеклянный колокол делается все прочней, все непробиваемей; приятны ему были эти рассуждения, он любовался в размышлизмах, как говорила Ирина, собою. Ты встретишь ее десять лет спустя на Старом Арбате – она улыбнется, и в улыбке ее будет женская усталость, скопленная годами несбывшихся надежд, разочарований, потаенных, неведомых и непонятных мужчинам. С мужем, Костей Бариновым, некогда причастившим тебя к славному племени хиппи и неожиданно для всех окончившим институт международных отношений, она жила за границей, где бывший хипарь лепил карьеру, а жена его топла в трясине колонии советских специалистов и их жен.


 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков