Страница 10 из 25 8 На площадке перед церковью Дмитрий учил Кузьмича, бессменного ложкомоя и золотаря, работать топором. Сперва не получалось ничего, Кузьмич едва не отрубил себе указательный палец. Царь, сидя рядом, курил, посмеивался и по-своему комментировал урок. – Не надо, Толя, – сказал Дмитрий. – Чем ты лучше? – Сравнил окно с жопой! – Сядь, Кузьмич, успокойся. Руки у тебя в себе не уверены. Это главное. И смотришь не так. Но ничего, ничего. Я много лет с топором думал, прежде чем додумался. Старые мастера во время работы на плаху, то бишь на расколотое вдоль бревно смотрели не свысока, а сбоку, со стороны топора. Удары у плотника были длинными и волнообразными, уплотняющими дерево, каждый удар срезал след предыдущего. – Ты уж м-много раз г-говорил, – пробурчал Кузьмич, поправляя пальцем очки с дужкой, замотанной изолентой. – Это как молитва плотника. А молитва от повторения не стареет. И гляди. – Дмитрий взял топор. – Вот так приблизительно рубил Нестер, построивший Кижи. «В лапу» рубка называется. А вот – «в обло». Поверхность без задиров должна быть, волнистая и гладкая, с закрытыми «порами», и тогда ни снега, ни дожди не страшны. Вот таким примерно макаром. Поверь в себя. И внимательным будь. Эхо ударов доносилось из-за реки. Стружки, то корявые, то гладкие, долгие, золотистые, устилали площадку. – Отменно, – подбадривал Дмитрий. – Не спеши. А ты, Толя, погуляй. Сходи в магазин, говорят, мороженую треску тихоокеанскую завезли. Царь ушел насвистывая. Скинув грязную, рваную телогрейку, оставшись в клетчатой рубахе, тоже грязной, выцветшей, Кузьмич, сутулый, изможденный, поседевший человек без возраста, имени, родных, прошлого – ибо то, что было в его жизни, покрылось, словно болото ряской, нечеловеческими унижениями, измывательствами, – без веры, без воли, надежды, мечты, без того, что даруется Богом, а отнимается у человека лишь человеком вопреки законам, – он тесал бревно, и удары его от раза к разу становились верней, уверенней, разглаживались морщины на заскорузлой коже, расправлялись костистые плечи и оживали давно потухшие глаза. – Хорош, пошли обедать, Олег, – сказал Дмитрий, поднимаясь, и Кузьмич посмотрел на него сквозь стекла очков изумленно, потому что отвык от своего имени, прирос к кличкам. – Как отца звали? – спросил Дмитрий, когда шли к избе. – Игорь Олегович. – Княжеские у вас имена. – Она, Ксения, т-тоже г-говорила: к-княжеские. – Попробуешь теперь сам лемешину вытесать. А потом и «курицу». И выровняешь косящатое окно – там Гриша напортачил. Посуду будем по очереди мыть. – П-почему? – Потому. Никак забыть ее не можешь? Забудь. И отца. – И за тобой идти? Забыть мать, отца, ее... – Кузьмич остановился, словно ухватив что-то, до сих пор ускользавшее из рассеянного расколотого разума. – Но я не могу. Я... не хочу! – Забыть? – Что ты хочешь от нас? Ты – гипнотизер? – Нет, – усмехнулся Дмитрий. – Я плотник. Шестого разряда. – Я не хочу забывать! – Почему? – Потому что он – отец мой... и моя ж-жизнь. – Ты называешь это жизнью? – Да. Потому что она не отнимала у меня права п-помнить. – Глупый. Я, наоборот, хочу, чтобы ты вспомнил. Все вспомнил. В тот день Олег Кузьмин сидел за столом вместе со всеми с начала и до конца обеда, и не на краю скамьи, как всегда, а между Дмитрием и почти смирившимся с этим Царевым. Анна подавала и убирала со стола. – Вот уж не думал – не гадал, что по левую руку от мастевого, у которого ложка на зоне с дыркой была, сидеть буду, – добродушно возмущался Царь. – Западло не считать. И вообще не думал... – Это симптоматично, – заметил Гриша Учитель, но Царь настроен был мирно, пока Андрей не спросил о ворах, приезжавших в прошлом году. – А что тебе? – метнул исподлобья взгляд Царь, положив ложку и помрачнев. – Что ты, падла, все ковыряешь? Если накачался, то и в душу можно к каждому залазить? Сукач. Весь аппетит стер. – Он встал и вышел на улицу. За ним Анна. – Ты что, Царь? – Все путем. Не нравится он мне. Хоть печется о здоровье, а внутри гнилой. Понять не могу их отношений с Митькой. – Учились вместе. – Мало ли с кем я сидел. – Пойдем. – Покурю на ветерке. Клокочет все. – Не обижай Кузьмича, ладно? – Я обижаю? Ты спроси, сколько я его там от блатных да от всех заслонял. Поддержку давал всю дорогу. Хоть он и петух. А Андрей этот – борзый. Под блатного рубит. По фене ботать пытается. Ступай, Анют, ветер – и так кашляешь. Анна вернулась в избу. Там пили чай, вели беседу об архитектуре. Участие принимал и Олег Кузьмин – впервые. – Я з-забыл, что такое жить в нормальном д-доме, – говорил он, иногда спотыкаясь на согласных. – Но в м-машине для жилья жить бы не хотел. – Ты не понимаешь, что Ле Корбюзье имел в виду, – возражал Андрей. – Его дома на бараки в зоне смахивают, – улыбнулся Учитель. – Однако – гений. – Конечно, – уверял Андрей. – Если бы дали ему построить лучезарный город, то архитектура в мире стала бы принципиально иной – обращенной к солнцу. – К солнцу, – согласился Дмитрий. – Правда, пол-Парижа по плану Вуазен предполагалось снести, потому что не по плану строился. Окружить остров Сите с Нотр-Дам де Пари одинаковыми многоэтажными «машинами» на ногах. И с Москвой старой старина Корбюзье намеревался покончить. Обошлись, правда, без его помощи. Знаете, как Кнут Гамсун Москву описывал? В Москве сотни и сотни церквей и часовен. И когда начинают звонить колокола, то воздух дрожит от множества звуков в этом городе с миллионным населением. С Кремля открывается вид на целое море красоты. Я никогда не представлял себе, что на земле может существовать подобный город: все кругом пестреет красными и зелеными куполами и шпилями. Перед этой массой золота в соединении с ярким голубым цветом бледнеет все, о чем я когда-либо мечтал. Здесь не до разговора, но глаза наши делаются влажными. Так норвежец писал. И все к чертовой матери взорвали. – Нелюди, – прошептала Аня, прижав тонкие, покрасневшие от горячей воды пальцы к губам. – Люди, – возразил Дмитрий. – Такие же, как те, что построили нашу Спасскую церковь. Разницы никакой. «Неужто окончательно я себя потерял? – Андрей лежал ночью с открытыми глазами. – Чувствовал в себе колоссальные силы, скопленные за годы мечтаний о подвигах, о славе, за годы вылепки воли, истязания духа и тела, тайного, как заседания масонской ложи, подчинения всех без остатка мыслей и желаний одной – великой! – цели, которая не становилась ближе и ясней, оставаясь все-таки в поле зрения, требуя новых и новых жертв, приношений, посылая мне, точно маяк, сигналы сквозь всеобщий, пропитавший все и вся цинизм, ханжество, тройную мораль, безверие, полное, безнадежное, разлагающее души в геометрической прогрессии, выжигающее жизнь и взлелеивающее мертвечину, рядящуюся то в верноподданнические, то в бунтарские одежды, – я чувствовал в себе силы неистребимые, гулливеровские и не заметил, как они истаяли, растворились в суете с лилипутами, нервотрепке, неисполненных – по объективным и субъективным причинам – обещаниях, клятвах другим и себе, в ревности и зависти, да, зависти черной, хотя много лет я или отказывался признавать в себе, или обелял это чувство, но оно точит, точит, как термиты железное дерево.
|