Солнечный остров |
14.12.2009 | |||||||
Страница 4 из 5 Белоголовый мальчик слушает церковный хор, слушает ее, Дашин голос, и кажется ему, будто видит все, что будет с ним через год, через десять лет, через полвека, когда он вернется, проехав через всю Россию, от Колымы, где проведет без малого два десятка лет, в Москву и выйдет на Садовое кольцо: моросит дождик – московский теплый дождик, стучат каблучки, блестят крыши, зонты и виноград в авоське у женщины, и асфальт с прилипшими листьями, и окна, и скамейки, и газоны, и обрывки газет, папиросные пачки, крышки от бутылок в прозрачных теплых лужах, раскрывающихся веером из-под колес машин и троллейбусов, и по-московски скрипит коляска в гулкой подворотне, и продают астры у метро, и улыбается вымокший до нитки молодой регулировщик, объясняя кудрявой девушке в темном от дождя плаще, как пройти куда-то, и спит за пыльным, покрытым копотью стеклом на подоконнике полуподвала большая трехцветная кошка, и жмутся к стенам сизари, и дождь, дождик, дождичек то припускает, и ничего за ним не видно, лишь кипящие, бурлящие вокруг лужи, то затихает, и просачиваются крохи солнца, и потом вдруг замирает все – и возносится, раскидывает крылья надо всей Москвой, от Басманной до Воробьевых гор, надо всем белым светом радуга, такая, какую никогда он не видел, даже в детстве. И вот он неподвижно стоит на Красной площади перед мавзолеем, на котором написано «Ленин – Сталин», рядом, закрыв лицо руками, плачет женщина, и ему хочется плакать, но он не плачет, потому что разучился. В тот же день он приехал в родной городок. Никого знакомых не встретил. Пришел сюда, на поляну, и вспомнил, как играли с мальчишками в лапту, вспомнил то, что было с ним всюду, всегда, что спрятал он очень давно, когда умирал от брюшного тифа, спрятал от смерти, потому что знал, не умом, но сердцем знал – лишь человек смертен, хотя выдержать может многое, все может выдержать. Но он смертен. А главное, что уносит человек с собой, когда уходит навсегда – не умирает. Не умрет и то, ради чего прожита им жизнь, он верил и верит. Но человеку, обыкновенному человеку, радость, боль, любовь которого умещаются между двумя датами на камне или на железе, безраздельно принадлежит лишь то, чего не было и не могло быть до его появления на свет и не повторится, чего никто отнять не может и что сравнимо лишь с самим сотворением мира, – он поцеловал ее, Дашу, и он сказал ей: «Я тебя люблю». «Так это били ви!» Да полно, он ли это был, который подтвердил, который подписал, который… Он? Ведь никто не принуждал его, он это понял спустя годы, когда допрашивали в подвалах, «применяя запрещенные методы», когда самого обвинили в том же, в чем обвиняли друзей, – в «подготовке ряда покушений на ответственных работников и вооруженного восстания с целью переворота и реставрации капитализма». Никто не принуждал, но он должен был. Был должен. Кому? Зачем? Ради чего? «Долг»… Пожалуй, человек не изобрел ничего выше и страшнее этого понятия. Вот о чем теперь думает старик. Отца Никодима пытали ночь и день. Били лицом об угол, выкололи глаз, отрезали ухо, вырвали бороду, в шутку выжгли раскаленной кочергой пятиконечную звезду на груди… Но он им так и не сказал, где зарыты иконы и прочие драгоценности. Вечером Никодима застрелил мужчина по имени Пархом, а второй, Николай, на всякий случай выстрелил трупу в голову. Третий, Антон, разрешил закопать, но не на кладбище, а за холмом у свалки, где закапывали дохлых кошек и собак. А потом приехали женщина и двое мужчин, и дали на сборы полчаса, ничего почти взять с собой не позволили, даже последнюю икону, лишь из одежды кое-что, и покатила подвода на север… Преследует всю жизнь, не прощает его стук, скрип колес; он видит, как тужится их пегая жилистая кобылка, трясется, но не может вытянуть подводу на большак, подходят мужики, и вот уже катят колеса по ухабам, полным воды, под копытами чавкает глина, все смотрят из окон, спускается подвода с одного холма и еле-еле втаскивает ее кобылка на другой. Даша в белой косынке и младший братишка-последыш в полушубке, в сапогах не по размеру, идут сзади, мальчуган упирается, помогая лошади, ноги скользят, он падает, встает, и вот уже маленькой кажется подвода, и исчезает, покрывается холодной серой кисеей дождя. …И голос был сладок, и луч был тонок, Сотни, тысячи женщин наяву и во сне он принимал за нее – тысячи женских голосов казались ее голосом, тысячи женских лиц – ее лицом, которое он беспощадно забыл. |
< Пред. | След. > |
---|