Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Фанера над Парижем Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
14.12.2009
Оглавление
Фанера над Парижем
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Страница 11
Страница 12

Я отдала ему все, неизмеримо больше, чем мать отдает ребенку, он выпил меня, вычерпал, как колодец, не заметив отражения дневных звезд, оставив на дне мутную жижу, и я плакала по этим звездам, а еще по девочке в синих носочках, в платьице с крылышками, так и не нашедшей своей черепахи, которая живет тысячу лет, окрашена в пять цветов, понимает людскую речь, иногда ее находят на листьях лотоса, иногда – в зарослях тысячелистника, сверкающие облака появляются над теми местами, где она обитает, и над пещерами, и над гробницами – я плакала по той девочке с подрезанной челкой, которая появилась на свет из его ребра, чтобы потом и его самого исторгнуть из чрева, но никто не слышал моего плача и не говорил, и не скажет никто «перейди Иордан», Зосима в пустыне не подаст половину своего гиматия покрыть наготу, я нужна им нагая, экстрасенс Ашурали, принудивший меня раздеться, говорил, а мне, стоящей у оранжевой стены в кровавых подтеках, переводили, что я обязана выдавливать из себя это, как бы ни было мучительно и жутко, что должна полностью освободиться от всего, ибо он, Учитель, не встречал натур более устремленных и более достойных свободы как высшего проявления бытия и не встречал натур более восприимчивых к сигналам из космоса, и прочее, – и никто не знал, что в ту ночь, когда он уехал от меня к Вивиан, я решила обмануть себя и всех, делая вид, что расплачиваюсь с корабельщиками за провоз в Иерусалим, а на самом деле мстить, причащаясь к темному, древнему, что испокон веку сопутствует, но гораздо более греховно, чем сам первородный грех, к семи бесам, которыми одержима была Магдалина и которые в крови любой женщины, мстить ему и всем за отнятое у меня рабство, я проклинала свободу, я ненавидела свободу, и когда колодец снова наполнился и в нем не видно уже было отражений дневных звезд, потому что никому они не нужны, я готова стала кого угодно поить мутной ржавой безвкусной мертвой водой, и не для того, чтобы отравить, просто так, ни для чего, ведь я институтка, я фея из бара, я черная моль, я летучая мышь, ни мести во мне уже не осталось, ни ненависти, как нет и не будет любви, ни настоящей, ни влечения, ни тщеславия – никакой, он убил меня ради этой хромоножки, ради этой девчонки с мальчишеской фигуркой, веселящейся на карнавале, и ради других, прежних и новых, с которыми мне изменял... «На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям, и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его...»
Я зашла в ванную и стала смотреть в зеркало на чужую женщину с начесанными, обесцвеченными перекисью водорода волосами, с глазами, как выдохшийся лимонад, – а глаза-то были изумрудные, об этом многие мне говорили, и складок этих у кончиков губ, всему лицу придающих устало-желчное выражение, не было еще полгода назад, и сами губы стали разобщенными, верхняя растерянная, напуганная, а нижняя, наоборот, познавшая, вкусившая и готовая к услугам. Я мыла руки, оглядывая ванную, и думала: ты такая же, такая же – и крапивный шампунь, и увлажняющий крем, и флакончики, баночки, тюбики, и зубная паста «Жемчуг», и щетка точно такая же, зеленая, как была у меня, и финское мыло, и полосатое махровое полотенце, и вата в банке такая же, и точно так же пять – семь дней в месяц ты ею пользуешься, как все мы, потому что ты баба, такая же баба, и что бы ты там ни выдумывала, нужно тебе того же, что все мы ищем, чего ждем, о чем мечтаем... Баба!
Я вернулась в комнату. Вивиан еще не было. Я подошла к окну и стала глядеть на бесформенные снежинки, летящие горизонтально и, вопреки земному притяжению, вверх. Порыв ветра распахнул окно, разлетелись по комнате бумаги, фотографии, я их не поднимала и не закрывала окно – вместе с холодным, шершавым, как наждачная бумага, ветром в комнату врывались, точно осатаневшие белые пчелы, снежинки и облепливали фотографии; на одной из фотографий стоял он в обнимку с ней у памятника Марксу напротив Большого театра – солнце, мороз, она улыбается, и он улыбается, и все вокруг улыбаются, глядя на них... А где я была в это время, в эту минуту? А может быть, я никогда и не любила его? Выдумала? Сочинила? Нарисовала? И вообще никого не любила, кроме себя? Или права подруга мамы, без мужей родившая мальчика и девочку и считающая, что мужчин в принципе любить невозможно, потому что слишком уж недалеко они ушли от обезьян, примитивны, как амеба, и проблема лишь в том, чтобы уметь определить, хочешь ты от этого иметь ребенка или от другого, или вообще ни от кого из них не хочешь, что самое разумное, потому что жить нужно для себя, и только, а мужика использовать как неодушевленный (каким он по сути и является) предмет, механизм для удовлетворения чисто физиологических потребностей – чтобы не стать неврастеничкой и не зацикливаться на отце тысяч, на омфале, как он его называет, что в переводе с греческого – пуп земли; был такой период в жизни – после поездки с ним на юг, после ночного моря, в котором пробудилась во мне нимфоманка, а может быть, раньше, гораздо раньше – когда очертания омфала мне мерещились во всем: в высотном доме и огурце, в милицейской дубинке и бутылке из-под пепси-колы, в эстрадном микрофоне и можжевеловом кусте, в свече и надувном продолговатом шарике, в кактусе и памятнике на площади, в охотничьем ружье и бивне, в каком-нибудь облаке и космической ракете...
Я хотела иметь от него ребенка – чтобы был с такими же глазами и густыми ресницами, кудрявенький, длинноногий; не одного – двух мальчиков и девочку, нет, двух девочек или даже трех, потому что девочки всегда больше похожи на отца. И я любила, любила, я ждала его, даже когда он был со мной, я вязала ему свитер и, как Пенелопа, распускала по ночам, а теперь даже ниток от того свитера не осталось, будто и не было никогда ничего.
Я положила фотографии на подоконник и пошла на кухню. Дымились на сковородке обуглившиеся сосиски, выкипевший кофе был разлит по плите, а Вивиан на лестнице спорила с кем-то о революции, о провокациях, о врагах: «Надо стрелять, потому что они враги! враги не дадут жить, надо их стрелять! убивать врагов революции, потому что враги революции всегда будут враги!..» Я выключила газ, столкнула сковороду с конфорки. Вбежала Вивиан: «Ой! Забыль, совсем забыль!»
Вместе мы принялись мыть плиту, и я улыбалась, поглядывая на Вивиан, думая о том, что будь в бутылке вместо подсолнечного масла соляная кислота, могла бы я выплеснуть сейчас ее в лицо этому зверенышу с розовенькими ноготками? Могла бы! И в то же время странное, неженское желание пошевеливалось во мне – прижать ее, поцеловать ее, как прижимал, наверное, и целовал он, и я, касаясь иногда ее локтя, ее бедра, едва себя сдерживала.
Вивиан снова взялась варить кофе. Пошли в комнату. «Ти не будешь лимон? – спросила, выдавливая ломтик лимона в свою чашку. – Я очень люблю кофе с лимоном. Я раньше думаль, что только сумасшедшие, но когда Альеша...» – «Откуда у тебя такая матрешка?» – «Ой, это мне подарили мои друзья на Восьмое марта, я мечтала, у моей сестры есть матрешка, я страшно завидовала, а теперь у меня еще лучше матрешка!» «А мне он ничего на Восьмое марта не подарил», – сказала я. «Кто? – Вивиан смотрела, будто прикидывая, как можно использовать меня в революционной борьбе. – Ты плачешь? – черные дугообразные брови ее удивленно вскинулись. – Я не понимаю, но я, кажется, думаю, что ти, что Алехо и ти... У тебя слезы, ти и улыбаешься, и плачешь, почему? Ти такая красивая, не плачь, пор фавор! У тебя все будет хорошо очень. Можно я тебя целую?» «Можно», – ответила я, глядя на снег.

Последнее обновление ( 14.12.2009 )
 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков