Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Фанера над Парижем Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
14.12.2009
Оглавление
Фанера над Парижем
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Страница 11
Страница 12

Вышла на шестнадцатом этаже из лифта, присела на кресло в коридоре и захотелось убежать, потому что поздно, все поздно, уже и боли не будет, и облегчения, только пустота, и я смотрела в полумрак коридора и представляла, как шел по нему он в ту ночь, когда я молила его не уезжать, не бросать меня, потому что все кончится, но он уехал на самосвале, и Рома Махора со своими дружинниками поймал его здесь, за окном, и на следующий день мне сказали об этом, я не поверила, а ночью вдруг проснулась от черного, как космическая дыра, ужаса – приснилось или на самом деле не он, а я стою за окном шестнадцатого этажа, внизу качаются деревья, я с детства ничего не боялась: ни Бармалея, ни Бабы-яги, ни волков, ни чудищ, ни боли, мне почти нравилось, когда лечили зубы или брали кровь из пальца, я не плакала, хотя остальные дети плакали и их старались отвлечь погремушками, но смертельно боялась высоты, даже снизу смотрела на высотные здания и кружилась голова, мутило, и я лежала в ту ночь, боясь закрыть глаза, глядела в потолок и ненавидела его, готова была загрызть, как волчица, четвертовать его, фотографии которого разорвала на мелкие кусочки и сожгла, когда он ушел, вытерев об меня ноги, словно о циновку, и умоляла покарать его, послать ему самое страшное и самое мучительное, что только можно вообразить, и – снова мечтала оказаться вместо него за окном шестнадцатого этажа, куда он спрятался от дружинников, стоять на карнизе, прижимаясь спиной к холодной стене, внизу вся Москва, кремлевские звезды, а он сидел бы за стеной в комнате Вивиан или пусть занимался с ней любовью, да, я никогда не понимала, что такое ревность, завидовала тем, кто способен ревновать по-настоящему, а себя чувствовала ущербной, я миллионы раз пыталась представить его с ней, но не могла, ни с кем не могла, хотя знала наверняка – было, и о некоторых – прошлых – он рассказывал, но я слушала, и казалось, что растворяюсь в тех женщинах, которых он ласкал, превращаюсь в них и присваиваю его ласки, запах, шепот, все то, что он дарил им, блондинкам, брюнеткам, полным, худым, красавицам и уродинам, молоденьким и пожилым матронам, не их, а меня он целовал в губы, в шею, в плечи, в груди, в живот, не их, а мои бедра, мои лепестки раскрывались ему навстречу, принимали его пылающий огромный, заполняющий всю... – какая там ревность!
Мое, мое, мое, стучало в висках.
Где-то я читала, что существует четыре рода любви. Настоящая любовь – любовь-страсть, испытывающий ее думает только о любимом человеке, больше ни о ком и ни о чем. Затем – любовь-влечение. Затем – физическая любовь. А на последнем месте – любовь-тщеславие, самая низкая и отвратительная. Но во мне все они уживались, захлестывая друг друга, сливаясь, меня будило по утрам теплое, как парное молоко, сладостное ощущение неволи, рабства, слепого, отупляющего счастья быть рабыней, которой он, сам не зная, сделал меня в первое же мгновение, как я его увидела в толпе абитуриентов, и потом, когда, убежав от Ромы, от Валеры и ото всех, мы поехали на метро в центр, и он прижал меня к дверям, на которых написано «Не прислоняться», ни на кого не обращая внимания, поцеловал в губы так, как никто еще не целовал, я сказала: «Кретин, что ты делаешь, пусти», но он не слушал, и на эскалаторе меня целовал, хотела дать ему по морде, но руки онемели, и я, словно клуша, лишь кудахтала, кружилась голова, я начала валиться в бездну, о которой с детства мечтала, он подхватил меня, поднял, задралась юбка, но мне было все равно, и когда вынес из метро, сели в такси, чтобы ехать к тете Вике на дачу, я уже принадлежала ему.
«Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое – как разлитая мирра; поэтому девицы любят тебя. Влеки меня!..» – я стала его вещью, куклой, он мог делать со мной, что хотел, и он взял, не сомневаясь ни на мгновения в своем праве, то, что я собирала по капельке, хранила для него с тех пор, как себя помню, помнит мама, как с недетской жадностью, всегда будто в последний раз сосала я ее грудь и просила вторую, и все равно плакала, хоть молока у мамы было много. «О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы. Повела бы я тебя, привела бы тебя в дом матери моей! Ты учил бы меня, а я поила бы тебя ароматным вином, соком гранатовых яблок моих», – но я плакала, тогда уже, в детстве, зная, что должна буду отдать кому-то (ему!) женщину, которая живет в девочке с рождения, как ребенок в женщине, каждую родинку должна буду отдать, каждый волосок, каждую пору на коже, и все мечты, воспоминания, и самое первое раннее весеннее утро, солнце на полированной ножке стола и на паркете, на который я смотрела из кровати, и другое утро, когда папа вернулся из командировки и широкой теплой ладонью гладил меня, еще спящую, по голове, положив на стул передо мной гигантский, каких я никогда потом не видела, банан, и искрящийся снег, по которому мы неслись с горы на санках, и кричали вороны, и папа, весь в снегу, что-то радостно кричал и смеялся, крепко прижимая меня к себе, и двор, заросший одуванчиками, покрытый тополиным пухом, с площадкой, на которой, скинув пиджак и рубашку, папа играл в волейбол, а мы с мамой сидели на лавке и смотрели, и после каждого папиного точного удара нестерпимо хотелось вскочить, побежать и кричать на весь двор, на весь свет: «Это мой папа, мой, он лучше всех играет, он вообще самый лучший, самый красивый, самый сильный, самый мужественный, самый, самый!», и подаренные мне папой впервые в жизни тюльпаны, дома, в тепле сразу раскрывшиеся и опавшие к вечеру, и те муки, которыми я мечтала поделиться с папой, но не могла, которые испытывала, раньше ровесниц ставшая похожей на взрослую женщину, и как дразнили меня на физкультуре, где приходилось бегать и прыгать в одной маечке, меня всю жизнь дразнили из-за волос, которые в детстве были совсем рыжие, из-за веснушек, но невыносимей всего было на уроках физкультуры, в раздевалке, куда мальчишки врывались и орали, щипали меня, и я почти каждый день приходила в «Синтетику», но стыдилась и взглянуть туда, где продается женское белье, а потом купила, наконец, огромный, чтобы, не дай бог, не догадалась продавщица, что себе купила, и как с девчонками мы подошли вечером к реке и деревенские мальчишки заорали из воды: «Валите отсюда!», а один, совсем уже взрослый, усатый, вдруг стал выходить из воды, глядя на меня и улыбаясь, и, отвернувшись, я увидела, что дев-чонки убежали, я одна, совсем одна, а он, совсем-совсем голый шел на меня, выставляя, улыбаясь мерзко, и, словно кролик под взглядом удава, я не могла пошевелиться, мне самой хотелось снять с себя все, это был он, я знаю, потому что он был всюду, он был во мне самой, в моем чреве, в моих снах и пробуждениях от тяжести, наваливающейся на меня, от расплавленного свинца, вливающегося мне меж бедер, в мечтах и их постыдных тайных одиноких осуществлениях в горячей ванне, куда являлся он ко мне, – какая там ревность!..

Последнее обновление ( 14.12.2009 )
 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков