Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Связи Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
14.12.2009
Оглавление
Связи
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Он только что перенес ангину, поэтому был в теплой кофте, шароварах, валенках, горло было замотано отцовским шарфом, который мешал, но мама запретила его снимать. Глубоким басом дедовские часы на стене отбивали четверти. Потом стало тихо, лишь бумаги шуршали в отцовских руках. Проехал за окном грузовик. Потом пили чай с вареньем, привезенным из деревни тетей Олей, маминой сестрой, которую осенью сорок первого года застрелили немцы. Но до тех пор было еще четыре года, за окном шел густой снег, скользили по стеклу оранжевые блики качающегося от ветра фонаря. Ночью Игорь долго не мог заснуть. Сквозь дремоту и полусон слышал негромкий разговор в комнате, тишину, дедовские часы, приглушенный звонок в дверь – вернулись тетя Оля с мужем; еще два звонка – уже под утро, разговор, скрип комодной дверцы, смех как будто бы или – плач.
Проснулся от солнца. Хотелось дольше не открывать глаза, лежать и думать о том, какой длинный предстоит день и как много всего он успеет сделать. Открыл глаза, посмотрел на стул, где лежала одежда. Серого отцовского шарфа, которым Игорь завязывал горло, на стуле не было. «Мам, – позвал, – мам!» Мерно тикали часы. Встал. В комнате и на кухне – никого. Только сибирский кот Тишка млел на солнце на подоконнике между цветочными горшками. Где тетя Оля с мужем, где отец, где мама? Из-под входной двери тянуло сырым холодом. Позвякивала о ручку болтающаяся цепочка. Игорь открыл дверь, шагнул на лестничную площадку. Темно. Холодно. Ухнула лифтовая шахта, затряслась решетка; повизгивая, вздрагивая как живой, лифт медленно поднимался – мальчика охватил глухой ужас, и пока лифт не встал где-то на нижнем этаже, не хлопнула дверь в квартиру, не стихло, Игорь, в майке, в трусиках, босиком, стоял на ледяном кафельном полу и не мог вымолвить ни слова, не мог прошептать даже «мам». Закрыл дверь на цепочку. Пошел на кухню, зажег газ. Достал из-за окна банку молока, творог и ел его с вареньем, и пил чай, одну кружку, другую, согрелся, успокоился. Когда под вечер мама с тетей Олей пришли, Игорь сидел за столом и зарисовывал последние клеточки портрета Сталина. «Где вы были? Где папа? Он обещал мне сегодня принести фотки коней Буденного». «Принесет, сынок, – снимая в прихожей боты, сказала мама как-то очень тихо, не своим голосом; и глаза были не ее. – Он уехал. В командировку. Он приедет. Ты голодный? Сейчас будем кушать».
А кулас все плыл и плыл куда-то, и появлялась из-за рыхлых облаков зеленоватая луна, и отблеск ее лежал на воде, на мертвой безбрежной воде, и думалось Кузьмину, что не прощался бы он сейчас с жизнью, не промолчи он, когда самый толстый и самый сильный мальчишка в классе не обозвал его шпионским отродьем, не уйди он в темноту плакать. «Врешь, гадина, мой папа не шпион, мой папа не враг народа! – кричал Игорь и просыпался от своего крика, который никто не слышал. – Мой папа самый честный, самый чистый, его оклеветали, его отпустят!!!» А потом – такие простые короткие слова, звучавшие на том собрании всего миг, но звучат они всю жизнь: я отрекаюсь от отца. «Не было этого, не было!» – как сумасшедший завопил Кузьмин, а раскаты в ночи, и белые цапли, и лебеди на рассвете, и перламутровые облака отвечали эхом: было, было, было, и хохотал черноголовый хохотун.
Это было. Хоть и пытался уже много лет Кузьмин себя обмануть. Фамилию переменил. Все переменил. И не вспоминал никогда.
А теперь вспомнил и понял, что вся последующая его жизнь зиждется на тех словах: я отрекаюсь от отца. Это был он, который произнес эти слова, страшней которых ничего быть не может. Это был он, который потом себя убеждал, что он не один, что тысячи таких, как он, что иначе нельзя было – не было бы ни профессии, ничего. От-ре-ка-юсь. Иначе было нельзя. Было нельзя иначе. Время было такое. Он поймет. Он вырастет и поймет – сын, Олег, названный в честь дедов. Он все поймет и простит. Простит. Хохотал черноголовый хохотун. Проплывали один за другим мимо куласа плоты с виселицами и исчезали в предрассветной мгле.
Прошло еще два дня и ночь, и опять наступила ночь. Кузьмина, конечно, искали – и на катерах, и на вертолете, – но никто не мог предположить, что унесет его так далеко и в сторону, на юго-восток.
Он обгорел на солнце до мяса. Его колотило в лихорадке, рвало желчью, и он не был уверен в том, что наступила ночь, а не потемнело у него в глазах, и он обнаружил, что не может от слабости уже и поднять руку. Но сознание, помутившееся к концу дневного пекла, прояснилось, и каждая мелочь, совсем, казалось, незначительная, давно забытая, обретала смысл, значимость, находила себе место в цепи от рождения до этой ночи на раскатах, душной, звездной, последней, и Кузьмин, глядя на пепельные звезды, просил у них прощения, потому что больше прощения просить было не у кого, но хохотал в ответ невидимый черноголовый хохотун.
Потом он забылся, а когда пришел в себя, почудилось, что слышит человеческий голос, и от волнения едва не оборвалось сердце. Он прислушался не дыша, и все отчетливей слышался детский плач и крик «Па-па!» – ни чайки, ни какие другие птицы так кричать не могли. Его звал сын. Кузьмин взялся за весла и стал грести на крик, плохо соображая, что делает, не удивляясь, откуда взялись силы.
На рассвете он увидел остров и, когда нос куласа ткнулся в камыши, понял, что это не мираж. На острове были пастухи. Это был последний остров, дальше – открытое море. Вечером прилетел вертолет. Из гостиницы из города Кузьмин позвонил в Москву. Ирина сказала, что Олежка заболел, температура была очень высокая, сорок два и один, бредил, плакал и всю ночь звал папу.

1985



 
След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков