Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Продолжение Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
17.11.2009
Оглавление
Продолжение
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Страница 11
Страница 12
Страница 13
Страница 14
Страница 15

– Нет, ты уж отвечай. Прямо, по мужски. – Кузьмин-старший поднимается, сын тоже встает. – Замахнулся, так бей. Я тебя этому еще в детстве учил.
– И ударю, – шепчет еле слышно сын. – Ты... ты видишь мир через видоискатель своего японского аппарата. А на то, что в него не п-попадает, – плевать, п-плевать. До чего ты маму довел? Ты измучил ее... Тебе и на меня, в сущности, плевать. Не как на «сыночка», которого ты вез из родильного дома, а как на человека. На все тебе плевать. И на себя. После нас хоть потоп, пусть трясет... – Олег долго молчит, закуривает, кашляет, бросает сигарету. – Время собирать камни. Собирать. А ты их только разбрасывал.
Ветер усиливается. Ложатся кусты, вздыбливается песок.
– Демагогия. Поживешь… Да ты пьяный совсем.
– И ударю... – говорит Олег, отворачивается, трясясь всем телом, молчит; и продолжает так, словно читает приговор: – Прилетел сюда один... художник. С сединой в висках. В английской дубленке. Благоухающий «Мальборо» и «Диором». Упоили его, как положено по законам гостеприимства. Привезли в гостиницу. А ему мало. Недобрал. Спустился в ресторан. А там девушка молоденькая такая, светленькая, глазищи огромные, – ну как такое пропустишь? Утром не слышал, как она ушла. Проснулся с одной мыслью – похмелиться. А что не помню – не считается. И улетел в тот же д-день на запад. Сделала аборт – начались опухоли. Операция. Детей не будет. Никогда. Такие дела, – Олег криво и, показалось, совсем пьяно усмехается; близорукое распухшее его лицо в бликах костра похоже на зловеще раскрашенную маску.
– Нет... Не может быть, – бормочет отец.
– Ненавижу, – вдруг спокойно говорит Олег и хочет сесть, но отец с размаху дает ему пощечину – сын падает, поднимается с земли. Размахивается, но ударить отца не может. Опускает руку. Отступает на шаг, глядя отцу в глаза. Отца захлестывает сумасшедшее, слепое желание бить, бить...
– Бей, – сдавленно шепчет Олег, вытирая с подбородка кровь, глядя отцу в глаза. – Я клялся себе, что никогда не скажу. Никому. Но теперь говорю: тебя ненавижу. Понял? Ты все понял? Теперь бей. Не бойся, я не отвечу. Бей. Бей... Что же ты? Не можешь? – Он поворачивается, сплевывает кровь и медленно уходит в темноту.
...он чувствует то же, что чувствовал в детстве, когда Мишка Устинов топил его: холодную мертвую бездну под собой, в которой тонут последние силы...

Через час отец идет искать Олега.
Плес между островами и берегом чернеет, под тучей не проглядываются беляки. На открытом месте ветер давит в грудь свинцовым прессом, мощно и ровно; по песку против такого ветра идти трудно, Кузьмин быстро выбивается из сил. Садится на песок. Встает, поворачивает налево, к завалу, у которого днем видел лося. Могут быть и медведи, равнодушно думает он.
Старается ступать бесшумно, но сухие ветки лопаются под ногами, трещит валежник. Прислушивается, замерев, – лишь неровные, рваные удары сердца и хрип внутри, в легких. Понимает, что надо крикнуть, но боится и не может себя пересилить.
Обогнув затоку, идет назад, к костру. Олег сидит на бревне за кустами, шагах в пятидесяти от костра. Отец опускается рядом, видит на покрытых пылью щеках сына разводы от слез. Обнимает его за плечи.
– Ну, прости меня... Пожалуйста... Прости, а? Перебрали мы… Две недели спирт этот проклятый…
– Ничего, – сын шмыгает, вытирает нос рукавом, как в детстве. По его щекам текут слезы. – Ничего, я сейчас. Ты прости меня, пап. Я... не хотел...
– Пошли к костру.
– Я... я не знаю, папка, родной мой... что же делать, а?.. Как же жить?


СИНЕСТЕЗИЯ

...просыпается в конце ночи. Идет холодный мелкий дождь. Промок край шкуры, на которой они спали, промокли ноги.
Осторожно выбирается из-под полушубка, поправляет плащ-палатку. Кострище безжизненно чернеет, поблескивают непрогоревшие поленья. Кругом висит холодная цинковая мгла. Ветер стих, беляков на воде не видно. Приседает, чтобы обогреться, вращает руками; затылок и верх шеи сдавливает, подступает тошнота.
Долго не удается развести огонь. На обрывке газеты, потом на обрывках пачки из-под сигарет он складывает щепки колодцем и поджигает; бумага чернеет, скрючивается, но щепки не загораются. Одеревеневшими пальцами он строит новый колодец, спичек остается все меньше; он чиркает, чиркает... Наконец тоненькая, прозрачная щепочка занимается. От нее – обломок корня, сухой ивовый прут...
Через четверть часа на круге кострища пританцовывает серебристый огонь, дым поднимается густыми влажными клубами. Набрав в затоке воды, Кузьмин надевает чайник на жердь и кладет ее на рогатульки, вбитые по обеим сторонам кострища. Дождь моросит, но из-за огня не кажется уже таким мертвым. Далеко, где-то над Сарандыгом, небо начинает просвечиваться.
Кузьмин заправляет свитер в джинсы, поднимает воротник куртки и садится на бревно. Снимает носок, выжимает его и вешает на жердь рядом с чайником. Протягивает лиловую ступню к огню, растопыривает сморщившиеся от воды пальцы. Потихоньку нога согревается, оживает; и во всем промерзшем теле прибывает сил. Но тошнит. Голова раскалывается.
Олег лежит на боку, накрывшись с головой тулупом. Кузьмин думает о том, что он очень похож на деда. Вспоминает, что так же, подтянув коленки к подбородку, сын спал в детстве. И кричал во сне. Кричал и когда был совсем крошечным, пятьдесят четыре сантиметра. Было морозно и солнечно, когда он вез Олежку из родильного дома. Москва возбужденно гудела. В старой квартире на Страстном их ждала мама... Совсем скоро после рождения внука она умерла от инсульта. А как она ждала внука! И обязательно хотела, чтобы не нарушали традиции и назвали в честь деда – Олегом.
Когда Кузьмин лежал в больнице с воспалением тройничного нерва, вспомнил он ту зиму – сладковатый, чуть паленый запах глаженых пеленок, талька, молока; и солнце через стекло.
Была и другая зима. Довоенная. Вечером мама вязала, отец сидел на диване и разбирал негативы. Игорь срисовывал по клеточкам портрет Ворошилова из «Огонька». Он только перенес ангину, был в теплой кофте, шароварах и валенках; толстый отцовский шарф мешал, но снимать его мама запретила. Глубоким басом настенные часы отбивали четверти.
Потом пили чай с голубичным вареньем, которое привезла из деревни тетя Оля, мамина сестра.
Ночью Игорь лежал в своей кровати за буфетом и долго не спал. Казалось... Нет, все было много позже, а то, что чувствовал, о чем думал он той декабрьской ночью, не вспомнить. За окном шел густой снег, скользили по стеклу оранжевые блики фонаря. Сквозь дрему и полусон Игорь слышал негромкий разговор в комнате, тишину, часы, приглушенный звонок в дверь: из театра вернулась тетя Оля с мужем.
На следующее утро они с мамой пошли в ателье. Утро было таким же солнечным. Через стекло из-за черной шторы в темноту вонзался острый граненый луч. Он высвечивал левую половину зеркала и фотографию...
Игорь так и не спросил отца, кто была та женщина на фотографии.
Успеется, думал. Всю жизнь он думал, что успеется.
Так же, как бросал курить, горько усмехается Кузьмин. С нового года, с первого числа, с понедельника. Успеется. Потом, потом...
Всегда он ощущал, что со временем происходит что-то неладное. В детстве оставался дома один и проводил эксперименты со временем. Всячески старался его обхитрить, обогнать или хотя бы научиться догонять. Со стороны он показался бы маленьким сумасшедшим: то дышал изо всех сил, то орал, то на голову становился. То забирался в огромные старинные часы и сидел там, а родители его искали. Наверно, и фотоаппарат впервые он взял в руки для того, чтобы попробовать обмануть время.
Перед войной, когда он ездил в школу на метро, и потом, лет до двенадцати, ему казалось, что есть способ обмануть время при помощи метро. Объявляли следующую станцию, он смотрел на свое отражение в черноте стекла, прислушиваясь к стуку и скрежету колес, смотрел на схему станций, представлял десятки километров рельсов в темноте туннелей, сотни одновременно движущихся эскалаторов, женщин, мужчин, детей, стариков, стремящихся в каком-то определенном, известном только им, каждому в отдельности, месте выбраться наверх, и казалось: чем дольше смотришь и представляешь, тем больше мозг становится похож на метро; и он чувствовал, как время в метро то сжимается, то вытягивается, то разбухает, то растворяется в самом себе, – но только тогда, когда удавалось вдруг разом охватить все: вагоны, эскалаторы, лица...
И еще медленно тянулось время в детстве, когда он забывал ключ от двери, а дома никого не было. Он ходил по дорожкам двора, считая шаги, разглядывая каждую трещинку на асфальте или на фундаменте дома, каждую снежинку; прислушиваясь ко всем дворовым звукам; все время о чем-то думая, – тогда время тянулось мучительно медленно.
Успеется, думал. Мелькают черно-белые, цветные снимки девять на двенадцать, восемнадцать на двадцать четыре – свинарки, космонавты, чемпионы, доменные печи, плотины...
Возникает учительница в толстой шерстяной юбке, в коротких чулках. Плюсквамперфект. Единственное, что осталось от немецкого языка. Законченное, ограниченное временными рамками действие на фоне незаконченного.
Иногда ему чудилось, что всю жизнь он живет в плюсквамперфекте и никак не может из него вырваться. Что-то происходит в жизни, он доволен, озабочен, счастлив, несчастлив, мелькает, мелькает все вокруг, обгоняя друг друга, или замедляется, – и вдруг сознает: это «что-то», которое здесь, рядом, уже в прошлом... и всегда было в прошлом, даже не начавшись, а он обманывал себя, чтобы жить, как другие.
Всю жизнь он стремился жить, как другие.
Хотелось жить в нормальном времени, остановить этот проклятый плюсквамперфект. И самому с ним остановиться.
Остановился. Сейчас? Или полтора года назад, когда плавал в сомнамбулической седой пелене где-то под потолком больничной палаты, – едва отпускало снотворное, сжимала чья-то чугунная рука затылок, и плескались протуберанцы, скользкие, желтые; плясали стены, тумбочки, оконные рамы, качалась, кружилась кровать, как центрифуга, и выли, свистели от боли виски, и в любое мгновение могло оборваться, погаснуть все? Словно предупреждение было... Или раньше, когда Олег уезжал после диплома из Москвы? А Ирина совсем поседела и красит волосы «Лондестоном», почему-то думает он; чувствует, что так же, как тогда, сжимает затылок, подступает тошнота.
Приступ? Снова эта кинематографическая отстраненность. Раздвоение. Кузьмин сидит на бревне и думает – вырвет или не вырвет? В это время тот, другой сидит на бревне, и в распухшем, воспаленном мозгу прокручивается все, что произошло за последние несколько дней плавания по Реке.


Последнее обновление ( 13.01.2011 )
 
< Пред.
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков