Официальный сайт журналиста и писателя Сергея Маркова.
Карточный домик. Повесть Версия в формате PDF Версия для печати Отправить на e-mail
07.11.2009
Оглавление
Карточный домик. Повесть
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Страница 11
Страница 12
Страница 13
Страница 14
Страница 15
Страница 16
Страница 17
Страница 18
Страница 19

Я много думал о деде. Читая книги о войне в Испании, воображал себя мчащимся на танке или на самолете или шагающим по пыльной дороге в Барселону, которая почему-то представлялась мне прекрасной женщиной, и я завоевывал ее, в мальчишеских мечтах каких переплетений только нет, я мечтал, чтобы у меня в жизни тоже была своя Испания, как у деда, но я стал бы знаменитым на весь мир героем, пролившим кровь за справедливость, за свободу чужого народа, ничто не могло соперничать с этой моей великой и тайной мечтой, и, когда мы с Павлом Владычиным сидели после ужина в курилке, в первый или во второй вечер, а вокруг чернели горы, кружил дежурный вертолет, выпуская красные огоньки, доносились пулеметные очереди, и пахло чем-то пряным, горьковатым, и слышалась неподалеку чужая речь, казалось, что не афганские звезды надо мной, а звезды Испании и испанские цикады стрекочут, и сердце колотилось от счастья, все бурлило во мне, я не мог дождаться рассвета, чтобы идти в бой, не зная толком, против кого, за что, да и мало меня это тогда заботило.
И вот я о чем часто думал: почему от меня скрывали то, что случилось с дедом? Я спрашивал отца, когда мы встречались, но он уходил от ответа, спрашивал маму, она отвечала, но все время одно и то же, и ясно было, что она не хочет, чтобы я знал даже половину, даже четверть правды. Я спрашивал учителей на уроках истории и литературы о том, что происходило в Испании, – они отвечали абзацами из учебника; спрашивал, почему уничтожили перед самой войной лучших полководцев, почему погибло у нас больше тридцати миллионов, а у немцев, воевавших чуть ли не со всем миром, – восемь, почему проигравшая в войне Германия процветает, судя даже по телепередачам, почему тех, кто был в плену и в окружении, после войны пересажали, расстреляли, что это был за процесс врачей в конце сороковых – начале пятидесятых годов? – учителя вовсе не отвечали, делали вид, что не слышат, хотя я громко спрашивал, и однажды завучу пожаловались, а завуч так объяснила: отсутствие отцовского воспитания сказывается, только безотцовщина может задавать столь безапелляционные вопросы; больше я безапелляционных и вообще никаких вопросов не задавал и к любимому когда-то предмету – истории – постепенно интерес утратил.
А на службе – во многом благодаря Павлу Владычину – вновь стал задаваться вопросами. И главный из них: за что посадили и убили деда, прошедшего три войны? Поверить в то, что он враг народа, шпион или убийца в белом халате, по-моему, никто не мог бы. За что? За что расстреляли и уничтожили в лагерях миллионы людей? «За то, что они верили», – сказал как-то Павел. Я этого понять не мог. И до сих пор не могу. И еще Павел сказал – уже на гражданке, недавно: «Революция пожирает своих детей. Это еще жирондист Верньо заметил. А мы, считай, правнуки. И все же... Ты знаешь, что самым страшным будет для матерей погибших наших ребят? Не закрытые цинковые гробы, нет. То, что выяснится рано или поздно – ошибочка вышла с войной. Напрасная она была».
Оля во сне чмокнула губами и откинула руку. За перегородкой было так тихо, что я забеспокоился, не скончался ли Филиппыч? Встал, заглянул к нему. Он лежал лицом вверх на высоких подушках с неплотно закрытыми глазами. Торчала в потолок клочковатая бородка. Морщинистое бескровное лицо его было бледно-зеленым. Я наклонился и прежде, чем услышал слабое дыхание Филиппыча, успел подумать о том, как не похожа смерть старика на смерть молодого человека.
Подошел на цыпочках к Оле. «Девочка моя родная, – прошептал, борясь с желанием поцеловать приоткрытые сухие губы. – Любимая моя. Не верю. Не верю никому».

5

Было уже совсем светло, когда я спустился к озеру, неправдоподобно гладкому. Верхушки елей бронзовели от зари, а стволы их внизу были скрыты туманом, словно подрублены. Поблескивали на берегу бурые лужицы вешней воды. Я подошел к дубу по бывшему дну, достать которого удавалось не всем – так было глубоко. Испокон веку с этого дуба прыгали хлябовские мальчишки. Полез однажды и я. Хорошо помню, как подтягивался, карабкался с ветки на ветку, потому что не хватало роста, цеплялся ногами, как обезьяна, даже зубами, и все-таки залез. Когда глядел на дуб снизу, казалось, что ничего страшного, другие прыгают – прыгну и я. Пока лез, вниз старался не смотреть. И вдруг, лишь добрался до заветного сука, глянул – свело все внутри, перехватило дыхание, потому что не озеро лежало далеко внизу, а лужа, хоть и большая. Я хотел тут же спуститься и сделать вид, будто ничего не было, но уже трещали внизу ветки и шуршали листья, слышались голоса. Тогда я быстро, рискуя сорваться, взобрался на самый верх и затаился. Парни – их было четверо и все намного старше меня – прыгать не торопились. Белокожие, мускулистые, в длинных черных сатиновых трусах, с неумело выколотой татуировкой на плечах и на руках, по-деревенски жилистых, они сели на сук и закурили. Заговорили о женщинах, о рыбалке, о мотоциклах. Потом об армии: салаги, сачкодавы, присяга, дембельский аккорд... А я сидел-висел сверху, между тонкими ветвями, готовыми вот-вот обломиться, и завидовал. Докурив, парни стали прыгать. Один сиганул сразу, не раздумывая. Другой – сделав на суку нечто вроде разминки. Третий – тоже помедлив, поглядев вниз, ринулся в бездну, растопырив белые кривые ноги, с громким отчаянным матом. Как они входили в воду, я не видел, но слышал всплески и гогот, счастливую ругань. Поспорив о том, кто лучше вошел в воду, у кого было меньше брызг, парни оделись, причесались и пошли на танцы.
Я остался один над озером. Подумал об армии, которая, несмотря на то, что рассказывали отслужившие, в глубине моего воображения была чем-то совсем неопределенным, но чаще связанным то ли с Испанией, где воевал дед, то ли с неведомыми далекими и прекрасными городами, башнями, на которые я зачем-то водружал знамена... Я вспомнил плакат, висевший у нас в школе: «В жизни всегда есть место подвигу!» Где оно, это место? И способен ли я на подвиг? Еще совсем недавно, полчаса назад, ничего не было легче, чем спуститься с дуба и уйти домой. Но теперь я сделать этого не мог. Что-то во мне включилось, пока я висел на ветках и завидовал парням. Теперь я уже должен был прыгнуть, хотя никого вокруг не было и никто бы мой полет не увидел. Как и мой позор. Но я обязан был себя победить. Теперь – или никогда. Так я решил.
И я пошел по суку, как на плаху, к разветвлению, с которого прыгали парни. Встал там в полный рост. Напряг мускулы, набрал полную грудь воздуха. Солнце садилось, выхватывая напоследок то несколько еловых верхушек, то красноватые стволы, то драночные крыши деревушки, то край озера. Потом разлились сумерки. Все более злобно, презрительно пищали и кусались, впивались жальцами в кожу, путались в волосах комары. Становилось холодно. А я все стоял и все больше себя ненавидел. Я смотрел на лес, на крышу дома, в котором меня ждало парное молоко, хлеб с вареньем из голубики и вот-вот должно было начаться по телеку кино про войну. Я смотрел вниз, на темнеющую воду. Она то приближалась, то вдруг неимоверно отдалялась, и у меня начинала кружиться голова. Я закрывал глаза и считал до десяти. До ста. Мне было страшно, я, наконец, признался себе в этом и теперь пытался понять, что это такое – страх? Чувство, которое спит или дремлет где-то внутри, но просыпается, точно большая дикая кошка, то серая с полосами, то огненно-рыжая с белыми подпалинами, а то черная, и нет ничего на свете трудней, чем обмануть ее и снова усыпить или вообще не обращать внимания на то, как она скребется, и мяучит, и вопит мерзким голосом. Много раз я пытался задушить ее, хватал за горло, сдавливал изо всех сил – но она выскальзывала и орала еще громче, еще противней. И за хвост я ее ловил, но она, словно ящерица, оставляла хвост у меня в руках. Я смотрел вниз, пытаясь выманить кошку до конца, и, когда она, на этот раз темно-болотного цвета, появилась вся, вместе с длинным хвостом, когда заглянула желтыми глазами мне в глаза и коснулась лапами моего лица, не успев еще выпустить когти, я прыгнул, отринув кошку, в темноту – полетел сперва ногами вниз, но в воздухе меня перевернуло на бок, потом вперед, и я хлопнулся о воду грудью и лицом. Выплыв на берег, заметил, что из носа льет кровь. Грудь и лоб пылали, перед глазами не рассеивался туман, голова гудела и летели вверх горящие стрелы. Но я был счастлив. Я понял, что такое страх. Я победил.
Прошло шесть лет, и кошка снова заглянула мне в глаза, а глаза у нее на этот раз были кровавыми. Я видел, что Павла зацепило, когда он, крикнув: «Делай, как я!», одним броском проскочил ущелье. Виду он не подал. Из-за камня выругался – весело, как только он один умел в такие минуты. Крикнул, чтобы я не тянул кота и что-то еще крикнул, и дал ответную очередь, прикрывая меня. Я подумал: откуда он знает про кошек? Хотя нет, подумал я об этом позже, конечно. Когда проскочил ущелье и в темноте мы с Павлом, раненным в ногу, спустились к броне. А там, в ущелье, под пулями, каждая из которых могла просверлить мне в голове аккуратненькую дырочку диаметром пять и сорок пять сотых миллиметра или разнести череп и вместе с ним все мои воспоминания, всю девятнадцатилетнюю жизнь мою в клочья, я ни о чем не думал. Но я помню, что возникло у меня перед глазами за мгновение до броска – тот самый дуб, с которого я прыгнул в детстве.
Я подошел к дубу. От его основания до воды было теперь шагов тридцать. Оглядевшись, я быстро забрался наверх. Сел на ветку верхом. И вдруг, вздохнув всей грудью с такой силой, что захолонуло внутри, я заулыбался, как дурачок, глядя на розовеющее небо, на облака, на деревню, на высохшее болото, где собирали когда-то клюкву. Мне бы и еще из детства что-нибудь вспомнить или подумать, как дальше буду жить, с Олей, ведь все теперь иначе. О жизни подумать. Но совсем пусто было в голове. Пусто и радостно. И теряющие смысл, сливающиеся, будто голоса весенних птиц, слова кружились: «Как-хо-ро-шо-как-здо-ро-во-что-жив-жив-жив!..»
Вот так же, когда только прилетел в Москву и еще не получил из багажа свой дембельский чемодан, я сидел возле аэропорта на скамейке, умывался родным русским снегом и улыбался. А прохожие смотрели на меня и думали: пьян.
Покраснела, заискрилась от солнца и задымилась трава, и я вернулся в деревню. Где-то мычала корова. Сидя на завалинке, Филиппыч плел корзину.
– Доброе утро!
– Доброе, доброе, – прищурившись, взглянув на небо, закивал старик. – Как спалось?
– Спасибо, отлично.
– На озере были? – он почему-то перешел на «вы».
– Да, прогулялся.
– Обмельчало наше озеро.
– Да.
– А супружница ваша дремлет ишо. Видная из себя женщина. Яркая. Как с обложки. Детишки-то имеются?
– Нет пока.
– А что?
– Не успели еще. Я не понял вчера, все из деревни уехали? Никого не осталось?
– Как не остаться – осталось. Вот я, к примеру.
– Простите.
– Сантанеевы остались.
– А говорили, что уехали.
– Так то ж молодые. А старухи остались – сестры. Чернуха остался.
– Дед? Ему лет сто уже, да?
– Не, ста не будет, не. Годов девяносто, не боле.
– А Куроедовы?


Последнее обновление ( 15.12.2009 )
 
< Пред.   След. >
ГлавнаяБиографияТекстыФотоВидеоКонтактыСсылкиМой отец, поэт Алексей Марков